Главная » Файлы » Персоналии » Воспоминания. Дневники. Документы. |
[ · Скачать удаленно () ] | 19.12.2016, 22:18 |
На пороге жизни. В школеВасилий Яковлевич подготовил меня к поступлению во второй класс. Однако, экзаменуясь в приготовительный класс Новгородской гимназии, я умудрился получить три пятерки и одну четверку и не прошел по, установленной для иудеев, процентной норме: была одна вакансия, а мой счастливый соперник имел четыре пятерки. Правда он жил на квартире у одного преподавателя гимназии, брал уроки русского языка у другого, а уроки арифметики у третьего, но какое это могло иметь значение… Неделей позднее я экзаменовался в Новгородское реальное училище и получил четыре пятерки. Так в 1909 году я стал реалистом. Через двадцать слишком лет после того как были написаны эти строки, я узнал, что на аналогичных вступительных экзаменах Самуил Маршак читал «Полтавский бой”, а Илья Эренбург «Поздняя осень». Под руководством Горбачева мною было подготовлено полтора десятка стихотворений. Следуя совету Василия Яковлевича, я исключал те из них с которыми выступали другие мальчики и, в конечном итоге, прочитал «Лес» Кольцова, написанный, как известно, в 1838 году и посвященный, тогда уже покойному, Пушкину. Хотел было преподнести никитинское «Вырыта заступом яма глубокая», да не дерзнул: это стихотворение принадлежало к числу выученных самостоятельно, сверх «репертуара», предписанного моим учителем. И, пожалуй, к лучшему — вряд ли кандидату в приготовишки приличествовало вещать о смерти. Замечу, впрочем, что «Записки семинариста» мне нравились, а к тому времени я прочитал их несколько раз. Жил я в Новгороде недалеко от вала на Федоровском ручье — говорят он ныне уже не существует. Приют мне дала добрейшая Елизавета Романовна Пинес. У нее было трое детей; Маня — кончавшая гимназию, Ида — моя сверстница и Роман, занимавший промежуточное место. Я подражал выдержанной и безусловно умной Маше, завидовал рисовальным способностям бездельника Ромки и баловался с Идой, не упуская впрочем случая, поиздеваться над ее неспособностью к арифметике. Как и все мои сверстники проявлял большую самостоятельность: гулял по валу, за валом и, вообще, где заблагорассудится, а по воскресеньям отправлялся на другую сторону Волхова, любовался замечательным мостом, могучей рекой (Волхов — не Тихвинка!), великолепным памятником «Тысячелетие Руси” и величественным Софийским собором, так же насчитывавшем почти девятьсот лет. Говорили, что из собора тянется подземный ход на другую сторону реки, но никто не решается податься туда так как в любой момент могут прорваться воды Волхова. Говорили и другое, что какие-то люди, осужденные то ли на смертную казнь, то ли на каторгу, рвались пройти по туннелю при условии пересмотра приговора. Путешествие мое завершалось обычно посещением знакомых, неизменно угощавших удивительно вкусными пирогами либо с капустой, либо с волховским сигом, до которых я был великий охотник. Разок в месяц ходил на дневное представление в театр, благо билеты можно было без труда приобрести в кассе перед спектаклем, сюда меня очень влекло, но из постановок могу сейчас назвать только одну — «Вий». Помню любопытный рассказ взрослых. В новгородской гимназии долгое время директорствовал либеральный Колоколов, пользовавшийся популярностью. Его заменили реакционером Волковым. Гимназист, уволенный Волковым, подкараулил его в коридоре и ударил галошей по лицу. Свидетелей не было и Волков хотел скрыть нанесенное ему оскорбление — слишком уж позорным оно было. Тогда его противник явился на гимназический совет и здесь публично повторил свой демарш. Паренька арестовали. Волков ходил с повязкой на глазу и, надо же было так случиться, получил орден. На ближайшем новогоднем маскараде в дворянском собрании оказались две маски: золотой колокол и волк с повязанным глазом и орденом. По распоряжению губернатора маски были удалены, но резонанс получился широкий. Впрочем , за точность передачи не ручаюсь: я был реалистом и конечно уж не присутствовал на маскараде. В последующем я без труда и с хорошими отметками перешел из приготовительного в первый, а затем во второй класс. Помню, что в приготовительном классе, помимо прочего, я был обучен священником, преподававшим так называемый «закон божий», чтению церковно-славянских текстов. Помню, что каждому ученику был вручен ученический билет — книжечка правил поведения учащихся. Из, примерно, шести десятков пунктов ни один не начинался со слова «разрешается» — все либо запрещали, либо предписывали. В частности, предписывалось снимать фуражку и вставать во фронт при встрече с господином губернатором. Я поинтересовался как узнать губернатора, если я с ним незнаком. Оказалось, что у губернатора красная генеральская подкладка шинели покрывает отвороты. В результате встретив губернатора на главной, Московской, улице, я так вытаращил глаза на эти пресловутые отвороты, что он даже рассмеялся. Во втором классе Новгородского реального училища я пробыл только один сентябрь месяц, но за это время получил две единицы у преподавательницы французского языка — Любови Александровны. Она требовала, чтобы ученики сидели не шевелясь, следя за каждым ее движением. Достаточно же было хоть на секунду отвести глаза в сторону или пошевелиться, как в журнале против вашей фамилии вырастала жирная единица. Дело, конечно, не в этих единицах, но даже сейчас, спустя почти 60 лет, я с содроганием вспоминаю об этой садистке которая в конечном итоге вдалбливала свои действительные, средние и возвратные глаголы даже в тупые головы, но какой ценой! Открытие Тихвинского реального училища избавило меня от общения с коброй — таково было прозвище Любови Александровны. И показательно, что инспектор Новгородского реального училища Кучинский, выдававший матери мои документы, весьма лестно отозвался обо мне и даже выразил сожаление о моем уходе. Видимо он знал подлинную цену полученным единицам. В Тихвинском реальном училище я провел шесть лет. Сначала это было частное учебное заведение, открытое трудами и хлопотами учителя — энтузиаста Сергея Николаевича Лебедянского на собранные им по подписке средства. Оно помещалось за мостом в небольшом двухэтажном каменном здании на берегу реки Тихвинки недалеко от дома где родился Николай Андреевич Римский-Корсаков. Из окон училища открывался чудесный вид на так называемый, большой мужской монастырь с его знаменитой кремлевской стеной, видевшей под собой в начале XVII века войско шведов. Но, предоставленный нам дом был мал и распропагандированный Лебедянским городской голова в течение года построил на прилегающем участке обширное двухэтажное здание, предусматривавшее размещение семи классов, гимнастического зала, класса рисования, физического кабинета, библиотеки и т.д; в новом здании мы расположились со всеми удобствами, старое же было использовано в основном в качестве квартиры директора. Красивый, всегда аккуратно одетый, представительный мужчина — Лебедянский был не только инициативным и умелым администратором, но и воспитателем. Он повседневно общался с нами, был в курсе наших интересов и дел, порою хвалил, чаще журил, иногда темпераментно отчитывал — всегда по заслугам. Когда гнев начинал утихать, он слегка высовывал язык, несколько раз стремительно облизывал левую половину верхней губы — такова была его привычка — и уже мирно говорил «нуте-с». В предверьи к окончанию реального мне в руки попалась книга для записей проступков учеников. До сих пор помню предельно краткие, безукоризненно четкие, но беззлобные сентенции Сергея Николаевича, например: «Петин плюнул в лицо Коцеллу, Коцелл ударил ремнем Петина и завязалась драка» или «Пусин плясал перед уроком в присядку» — все ясно и добавить нечего. Вообще записей в журнале было немного — могло быть больше. Впрочем, бывали случаи, когда проступки не укладывались в рамки кондуита. Не могла же, например, француженка записать, что Альфред Рудсон нагло списывает диктанты, а когда она подходит чтобы уличить его — мгновенно окружает себя газовой завесой. Она и директору то сказать об этом стеснялась. А вот почему сами ученики не поставили его на место — не знаю; видимо запрещение рукоприкладства и ложно понимаемое товарищество довлели над элементарной порядочностью. На большой перемене ученики отдыхают в школьном (он же гимнастический) зале. Некоторые возятся, другие стоят кучками и беседуют, кое кто гуляет. Лебедянский, как всегда в эту перемену, стоит у дверей учительской и наблюдает за нами. Проходит Павлик Фалеев. Лебедянский останавливает его: «Когда проходите мимо преподавателя, нужно здороваться». Фалеев делает круг, останавливается и шаркает ногой, делает второй круг, останавливается и шаркает ногой, то же в третий раз. Сергей Николаевич пальцем подзывает Фалеева: «Здороваться нужно только один раз в день» — привычное движение языком, улыбка и традиционное «нуте-с». Мелочь? Конечно. Но все мы, свидетели этого, делаем для себя какой-то вывод, а выводы, постепенно и незаметно накапливаясь день за днем, формируют привычку нормального поведения. Это уже не мелочь. О Лебедянском как педагоге я расскажу в дальнейшем. Как только наше училище прочно встало на ноги, его тотчас же «взяли в казну» и назначили директором взамен либерального Сергея Николаевича — известного своей верноподданностью Сергея Семеновича Закусева — в прошлом директора учительского института. По внешности это был типичный чиновник более или менее высокого положения. Вскоре стало известно, что он принадлежит к числу активных деятелей черносотенного «союза русского народа». Попал к нам Закусев не столь добровольно, сколь по немилости начальства. Министром народного просвещения был в то время профессор гражданского права Кассо — махровый реакционер и ярый мракобес. Это он в 1911 году за сорок дней учинил разгром Московского университета, исключив несколько тысяч студентов и уволив около трети преподавательского состава. Это он в единении с охранкой изгнал из средней школы тысячи неугодных учителей, в том числе большое количество директоров различных училищ. Но действия, вытекающие из первых двух основ царской власти — православия и самодержавия — не вызвали недовольства Закусева. Высказав же в плане третьей основы — народности — неудовлетворенность румынским происхождением всесильного министра, Закусев обрел в его лице непримиримого врага. Вот уж поистине своя своих не познаша. В рамках реального училища политическая ориентация Закусева проявлялась в систематических ура патриотических верноподданнических речах и в том, что нас — так называемых иноверцев — заставляли время от времени ходить на молитву в школьный зал, а в «царские дни» — на богослужение в церковь. Но ни один из иноверцев не имел ни малейшего повода пожаловаться на какие-либо личные, индивидуальные ущемления — Закусев был достаточно крупной фигурой, чтобы не размениваться на мелочи. Вместе с тем справедливость требует отметить, что Закусев был отличным хозяйственником. Вполне понятно, что Сергею Николаевичу, понесшему так много трудов по созданию нашего реального училища, было обидно его смещение с поста директора, но он это преодолел, тем более, что в то время ничего сделать было нельзя. Однако, когда после февральской революции Закусев был оставлен на своем месте, — Лебедянский выступил с разоблачительной статьей в газете «День”. Появление статьи казалось нам разрывом бомбы, но все осталось по-старому, а по отношению к Сергею Николаевичу Закусев, не считаясь со средствами, перешел в решительное наступление и, воздействуя на учителей, добился объявления ему бойкота. Тогда-то мы — пять учащихся — решили вступиться за нашего первого директора, мы послали в «День” письмо в защиту Лебедянского, где после долгих словесных поисков заклеймили Закусева, как «рептилию царизма». Напечатано наше письмо не было. Вскоре Сергей Николаевич перебрался в Москву, где учительствовал на протяжении многих лет. Его сын — Лев Сергеевич — всемирно известный конструктор советских паровозов, тепловозов и электровозов. Закусев был женат на датчанке Мэд Карловне. Разговаривали они преимущественно по- французски. При встречах Мэд Карловна всегда приветливо здоровалась с нами. Если кого- нибудь оставляли после уроков «без обеда» — она обязательно присылала ему со своей горничной Дунькой — так звали ее между собой реалисты — горячие котлеты. Однажды мы стали свидетелями любопытного события: Дунька три дня подряд сидела в канцелярии и что-то писала. Выяснилось, что Закусев якобы подготовил ее к сдаче экзаменов на звание народной учительницы. Но при проверке подготовка оказалась такой, что учителя не сочли возможным поставить удовлетворительные отметки. Тогда Закусев сам заполнил ведомости и выдал соответствующий документ. Дунька осталась жить у Закусевых, но котлет уже не носила. Причина этого выяснилась позднее. Будучи студентом я у выхода из Публичной библиотеки встретил Мэд Карловну. Она искренно обрадовалась, интересовалась моими делами, а когда я спросил о Закусеве с грустью сказала: «Вы знаете, мой муж раслюпиль меня и полюпиль мою горничную. Сначала мы с нею обменялись комнатами, а потом я совсем уехала». Оказалось, что Мэд Карловна работает экономкой в датском посольстве. Больше я ее не встречал. Да и Дунькино «счастье» оказалось непродолжительным — Закусев скоро умер. Но довольно об этом. Позвольте вспомнить тех, кто учил нас и, в первую очередь, не считаясь со значимостью преподаваемых дисциплин, жизнерадостную и оптимистичную, добрейшую и неизменно благожелательную Надежду Никифоровну Архангельскую — преподавателя немецкого языка. Мы очень любили ее, а один из учеников, кстати сказать, мой друг-ситный Павлуша Арцыбашев, даже объяснился в своих чувствах: Jch liebe sie von ganzen Herzen, расходуя на это львиную долю своего словарного фонда. Иного склада была преподавательница французского языка — Надежда Юлиановна Антонюк, — оставшаяся в памяти лишь в силу своей чрезвычайной добросовестности. Несомненно, что и Надежда Никифоровна и Надежда Юлиановна нуждались в работе. Но первая была педагогом по призванию, а вторая — в силу необходимости. Недаром Надежда Никифоровна совершенно бескорыстно и добровольно взяла на себя заботу о наших завтраках в большую перемену. В этом ей усердно помогала жена привратника Карпа Антоновича (кстати в его же обязанности входило давать звонки, что он выполнял поистине вдохновенно: становясь в позу и подняв колокольчик высоко над головой); помогала и жена школьного делопроизводителя Тита Мойсеевича. Последняя была так привлекательно миловидна, что при виде ее светлели самые суровые лица. Тит Мойсеевич мучительно ревновал ее ко всем реалистам от первого до седьмого класса и потихоньку донимал своими попреками, хотя вина бедной заключалась лишь в ее обаятельности. В силу своего скромного служебного положения Тит Мойсеевич старался быть незаметным, но если кто-нибудь заглядывал в канцелярию, где обычно вместе с ним работала его супруга, он стремительно вскакивал и захлопывал дверь. Колоритна фигура учителя рисования и черчения Константина Дмитриевича Крюкова, человека уже немолодого, с редкими светлыми волосами, бородой-мочалкой, в сильно потрепанном и обычно запачканном мелом костюме. Он был немного не от мира сего и в городе слыл придурковатым, но это никак не отвечало действительности: просто Константин Дмитриевич был как-то пришиблен жизнью. Он имел более чем достаточно поводов наказывать нас, но ни разу не унизился до этого, хотя порой ученики доводили его до бешенства, думаю, что его доброта была сильнейшим воспитательным фактором. На уроке он громоздил на стол стул, табуретку, ящик, тряпку — все, что попадалось под руку — и мы это рисовали. В старших классах рисовали греческих гипсовых богов. Если кто-нибудь не приготовил следующих уроков — он в рисовальный час мог восполнить этот пробел, лишь бы сидел тихо. Иногда мы запросто заходили к Крюкову на квартиру. Подобные посещения учителей, без зова и крайней необходимости, были не приняты. Константин Дмитриевич занимал довольно большую, но бедно обставленную комнату. На столе лежали кисти и тюбики с красками, а на мольберте красовался один и тот же, неизвестно когда нарисованный лесной пейзаж. В третьем классе Пусин умудрился получить четыре переэкзаменовки. Только чудом или попустительством экзаменаторов — иначе это расценить нельзя — сдал три из них. Но рисовать он совсем не умел и, как прирожденный артист, разыграл этюд, рассчитанный на бесконечную доброту Крюкова. Когда истекло время экзамена — подал Константину Дмитриевичу лист, на котором была только подпись и жалобно пролепетал: «Будь что будет. Так волнуюсь, что рисовать совершенно не могу.» Крюков покачал головой, подозрительно посмотрел на Тольку, подумал, потом сделал необходимый набросок и поставил требовавшуюся тройку. С его легкой руки Пусин окончил реальное, но, если оценить по совести, надлежащих знаний не приобрел. Помимо карандаша я любил рисовать цветными мелками и углем на серой оберточной бумаге, но акварель мне не давалась — рисунок получался грязный с потеками. Кстати Константин Дмитриевич дал мне первый урок фотографии, а выжигать по дереву я научился сам. Гимнастику преподавал Иван Ефимович Романов; небольшого роста, плотный, коренастый, всегда подтянутый, с железными мускулами, — он прекрасно демонстрировал упражнения, в том числе на турнике и брусьях. Показательно, что Иван Ефимович без видимого нажима держал нас в надлежащих рамках, а занимались мы у него с удовольствием. В 1920 году, работая в Вятке, я ехал в бричке на вокзал и по пути обогнал человека с укрепленным за плечами мешком с сухарями. Это был Иван Ефимович. В качестве наркома просвещения Мордовии или Удмуртии он ехал в Москву на учительский съезд. Я подвез его до вокзала и мы расстались — навсегда. Во время первой мировой войны в школах было введено обучение военному делу. Занимался с нами старший унтер-офицер, исполняющий обязанности фельдфебеля — Полигашов. Обучал он маршировке, ружейным приемам, и, так называемой, словесности: «Молодчики подтянись! Равняйся! Смирно! Отвечать генералу!». Полигашов выпячивал грудь и как-то весь увеличивался в объеме. «Здорово молодцы!» «Здравия желаем ваше высокоприство!» «Почему пуля летит?» « По траектории» «Какие у генерала эполеты?» «Зизсагами». «Если ты в поле, как будешь определяться в местностях?» Много было курьезов, но была и польза: военное обучение, в том виде в каком оно проводилось, и гимнастика хорошо дополняли друг друга. Иногда ходили в строю по городу лихо печатая шаг с песнями и присвистом. Пели при этом «Соловья», но не Дельвига-Алябьева, а солдатскую «Соловей,соловей, пташечка, канареечка жалобно поет»… Пели и канонизированную ныне свешниковским хором «Во кузнице», на тот же мотив, но в несколько ином словесном варианте. Кстати тогда же я познал и сентенцию: «к пустой голове рук не прикладывают». Это значило, что честь отдается только при одетом головном уборе. Интересно, действует ли это правило в наши дни. Преподавателей пения последовательно было двое: Николай Александрович Николаевский и Александр Васильевич Шишков с нелепым прозвищем «Чичипи». Оба были помощниками классного наставника обязанность которого следить за дисциплиной и порядком в школе и поведением учащихся вне ее. Но Николаевский (при Лебедянском) был всегда корректен и лоялен, а Чичипи (при Закусеве) подсматривал за нами и нашептывал директору; в отместку мы тоже не упускали случая поддеть его и, в рамках возможного, выразить свое пренебрежение. Николаевский, женатый на поповне, после смерти тестя, получил по преемственности богатый приход в селе Ильинском верстах в пятнадцати от города и сам стал попом. Он не был особо верующим, но прельстился благами жизни. Однажды мы компанией поехали посмотреть на новоявленного священника и встретили его на пути в церковь. Николаевский страшно обрадовался, но на иронически сказанное «отец Николай» огрызнулся: «какой я вам к черту отец, зовите как раньше… В церковь не приглашаю, идите лучше к попадье пить кофе; службу отбарабаню минут за сорок и сейчас же домой, оглянуться не успеете». Конец его был печальный: прежде он не пил; теперь возвращаясь с какой-то требы, сопровождавшейся возлияниями, замерз в канаве. Чичипи подсматривал за нами года три, но настало время, когда и мы дали ему реванш. В реальное прибыл Новгородский архиепископ Арсений. Нас выстроили в зале и хор должен был встретить гостя положенным приветствием: «испола-ети-деспота» — привет тебе господин наш. Архиепископ прибыл с целой свитой и хор, управляемый Чичипи, рявкнул приветствие громкогласной скороговоркой — как из пушки в лоб выстрелил. Архиепископ — высокий, величественный, властный с посохом — замер в дверях и обращаясь к одному из сопровождающих сказал: «отче, не сочти за труд, научи отроков петь на наж глас». Отче оттеснил растерянного Чичипи, спел сам — нежно, ласково и протяжно, как бы склоняясь перед пастырем в глубоком почтительном поклоне. Так же спел и хор. Только теперь гости вошли в зал и архиепископ обратился к реалистам с поучением. Чичипи остро переживал свою неудачу. Но это было не все: где бы он не встречал нас — в училище, на улице, даже в общественном месте, везде тотчас же неслось «исполастидеспота» на оба гласа, но так, что и придраться было нельзя. Русский язык во втором классе преподавал Георгий Георгиевич Ващенко, а начиная с третьего класса Василий Михайлович Богословский — о нем я расскажу, далее. Ващенко был у нас только год, но запомнился на всю жизнь. Высокий, красивый, с богатой шевелюрой, мягким украинским говором и смешинкой в глазах — Георгий Георгиевич как-то сразу покорил наши сердца. Это он первым дерзновенно познакомил нас с Короленко, прочитав повесть «В дурном обществе». Нечего говорить, что в средней школе Владимир Галактионович был категорически противопоказан. Несколькими годами позднее мы узнали, что Владимир Галактионович в свое время демонстративно отказался подписать присягу Александру третьему и прошел Вятскую, Пермскую, В. Сибирскую и Якутскую ссылки. Бесстрашно разоблачая преступную деятельность царских сатрапов, он апеллировал ко всему миру в связи с делом о мултановских человеческих жертвоприношениях вотяками, в связи с еврейскими погромами, пресловутым «делом Бейлиса» и т, д. Это он в пору жесточайшей царской реакции осмелился писать об «оргии казней». Вы слышали, конечно, что, когда Академия Наук избрала Горького своим почетным членом, а правительство не утвердило его в этом звании — почетные академики Чехов и Короленко возвратили свои дипломы. Но если акт Чехова был расценен как демонстрация, то аналогичный акт поднадзорного полиции Короленко прозвучал на весь мир, как пощечина самому царю. А Ващенко знакомил нас с произведениями Короленко и кое-что, правда осторожно, рассказывал о нем. Георгий Георгиевич читал с большим чувством и все наши симпатии были на стороне людей этого дурного общества. Не раз впоследствии доводилось перечитывать эту повесть и всегда мне чудилось, что я слышу Георгия Георгиевича — его голос, его интонации. Общение с Ващенко, хотя и краткое, имело и более серьезные последствия: мы стали больше читать. А через два-три года заведующая городской библиотекой доктор Белая — в прошлом политическая ссыльная — стала снабжать нас книгами особого характера, нельзя сказать революционными в прямом смысле слова, но во всяком случае не значащимися в перечне рекомендованных министерством народного просвещения. Следует заметить, что книги мы получали из многих источников. К моменту окончания реального училища я имел достаточно хорошее представление о творчестве множества авторов от Аверченко, Амфитеатрова, Андреева до Юшкевича, Языкова, Якубовича. Был даже такой у которого фамилия начиналась на последнюю букву тогдашнего алфавита — фиту, что то вроде Феоктистова. Не особенно утруждая свою память, я легко вспоминаю следующих писателей: Бальмонт, Бунин, Бялик, Верн, Виниченко, Войнич, Гарин, Гаршин, Генри, Гоголь, Гончаров, Горький. Грибоедов, Григорович, Гюго, Диккенс, Дойль, Достоевский, Дюма, Жуковский, Золя, Киплинг, Кольцов, Короленко, Крашевский, Крестовский, Куприн, Лермонтов, Лесков, Локк У.Д., Лондон Джек, Майков, Мамин-Сибиряк, Майн-Рид, Мельников- Печерский, Мережковский, Мольер, Мопассан, Надсон, Некрасов, Немирович-Данченко, Никитин, Островский Александр Николаевич, Помяловский, Потапенко, Пушкин, Рабле, Северянин, Сенкевич, Скиталец, Скотт, Сологуб, Стивенсон, Толстой Алексей Константинович, Толстой Лев Николаевич, Тургенев, Успенский Глеб Иванович, Уэллс, Фет, Фонвизин, Фруг, Хаггард, Чехов, Чириков, Шевченко, Шекспир, Шеллер-Михайлов, Шиллер, Шолом-Алейхем, Шолом Аш, Щедрин. Перечень этот можно было бы значительно развить: Бухов, Верченко, Брешко-Брешковский, Вересаев, Вернер, Гауптман, Келлерман, Тэффи и множество других. Отмечу, что имея возможность прочесть Арцыбашева, Амори, Вербицкую и иже с ними — отбрасывал «творенья» их на первых трех-четырех десятках страниц: тошнило от безудержной пошлости. Зато запоем поглощал журналы «Вокруг света», «Природа и люди», «Мир приключений», «Сатирикон», «Нива», а также альманахи: «Земля», «Знание», «Шиповник» и другие. Литературу, разумеется уже в старших классах, преподавал Арташес Сергеевич Лалаев-Лалаянц — до чрезвычайности похожий на Бальзака молодой человек с богатой вьющейся шевелюрой и баками, попавший к нам прямо с университетской скамьи. Ему мы обязаны хорошим и отнюдь не формальным знакомством не только с русской классической литературой, но и сверх всяких программ, с Корнелем, Расином, Мольером и, особенно, Шекспиром. Он сам прочитал нам Макбета и Двенадцатую ночь, Короля Лир и Гамлета, прочитал так, что слышно было, как муха пролетит. Я многому научился у Лалаянца и, в частности, стал лучше писать сочинения, дававшиеся мне ранее с большим трудом. По просьбе знакомой гимназистки за один вечер начертал трактат на тему: «Идеал - это путеводная звезда, без него нет направления, а где нет направления — нет движения, нет жизни», Зa такое творение Арташес Сергеевич поставил бы разве что тройку, а она получила пять баллов. Вклад своего учителя я ощущаю и сейчас, когда пишу воспоминания. Манера преподавания была у Арташеса Сергеевича своеобразная. Он не признавал учебников, а на уроке давал перегнутую пополам тетрадь: слева были вопросы, справа — ответы. Почерк был совершенно необыкновенный — этакая клинопись на подобие древних манускриптов; впрочем, привыкнув можно было разбирать его без особого труда. В тетрадях содержалось много, чего в учебниках не было, но с усвоением этого нам приходилось туго. Тетрадь попадала кому-нибудь из наиболее усердных учеников, который должен был сразу же по приходе домой переписать текст и оба экземпляра передать другим ученикам. Таким образом в тот же день появлялось четыре экземпляра, а на другой день могло до быть уже 8-12; при небольшом классе этого было вполне достаточно. Если следующий урок литературы был не раньше, чем через два дня — все обстояло благополучно. Но как-то урок литературы оказался на другой же день и, соответственно, подготовиться надлежащим образом успело всего 2-3 ученика. Тогда было принято единодумное решение отказаться от ответа. Когда Арташес Сергеевич пришел на урок я доложил ему, что класс будет готов отвечать заданное на следующем уроке. Но отвергнув нашу просьбу Арташес Сергеевич тут же вызвал меня к доске. Хотя я был в числе немногих подготовленных, но, естественно, отвечать не стал и получил единицу — первую в Тихвинском реальном училище и третью на моем веку. Было совершенно очевидно, что теперь я надолго могу быть спокоен — спрашивать не будут. Но обстоятельства сложились иначе. На следующий урок вместе с Арташес Сергеевичем пришел сам Закусев и мне был задав тот же вопрос: французские трагедии XVII века. В поистине блестящем ответе повинен был не я; отвечал, правда, с экспрессией, но слово в слово по тетради. Арташес Сергеевич сидел на кафедре и явно нервничал. Закусев сидел на своем месте и сначала тоже было хмурился, но постепенно стал улыбаться. Как только я кончил, Закусев поднялся и уходя, в обычном для него отрывочном тоне бросил: хорошо! хорошо! очень хорошо! На этом инцидент был исчерпан, а тетради стали выдаваться заблаговременно. Я полагал, что достаточно хорошо знаю родной язык, но тридцать пять лет спустя оказался однажды жертвой провинциализма. Выступая в конференц-зале Горного института в день открытых дверей я сказал «молодежь» с ударением на первом о. В зале пронесся легкий шорох, как дуновение ветра. Я не понял причины и минутой позднее повторил то же слово с тем же ударением. Смех рассыпался горошком, а я в тот момент опять не понял в чем дело. Компас у моряков и добыча у горняков — закономерны. Это, разумеется, не значит, что каждый имеет право трансформировать слова по своему усмотрению. И я очень огорчился, когда с той же трибуны услышал «совремённик», да еще из уст преподавательницы русского языка. Замечательное mot передал мне в связи с этим происшествием Константин Константинович Белоглазов: Я сижу на берегу Не могу поднять ногу, Не ногу, а ногу! Все равно не могу. Так-то… Не знаю чье кто — может быть Мятлевское, а может быть кого-нибудь другого, но здорово! По окончании реального училища мы потеряли Арташес Сергеевича из виду. Однажды, случайно, я увидел его фамилию на афише «театра передвижников» (ул. Некрасова 12). Вдвоем с моим ближайшим другом по школе и жизни А. С. Кривячем мы смотрели Арташеса Сергеевича в пьесе «Волки». Играл он хорошо, вполне профессионально, наружность же его отвечала роли и позволяла выступать без грима. Больше мы не встречались. Историю древнего мира, историю средних веков и русскую историю преподавал Василий Михайлович Богословский, новую историю — Сергей Николаевич Лебедянский. Василий Михайлович держал себя с учениками на дружеской ноге; это, возможно, обусловлено тем, что мы были первым выпуском, а первый выпуск для педагога — то же, что первая любовь. В старшем классе ученики были им разбиты на три группы: ухажеры, табачники и монахи. Усевшись на кафедре Василий Михайлович открывал журнал и возглашал: «сегодня будем спрашивать ухажеров — Бабановский Анатолий пожалуйте сюда». Бабановский пробовал протестовать, ссылаясь на то, что он уже месяц в монахах, но получал отпор: «видел вчера на Павловской — пожалуйте сюда”. Это была своеобразная игра, быть может даже не слишком остроумная, но вносившая элемент оживления. Василия Михайловича мы считали левым. Высокого роста и приятной внешности он держался скромно, но совершенно независимо, а вместо полагавшегося по службе вицмундира носил хорошо сидевший на нем штатский сюртук. По русской истории он рассказывал многое в ином освещении, чем в учебнике и без особого уважения к царствующему дому. На богослужениях к величайшему неудовольствию священников и директора никогда не опускался на колени. Таксу свою во всеуслышание звал «Пуришкевич”. Зимой мы частенько вместе ходили кататься с горы, сооруженной железнодорожниками у вокзала. В условленном месте встречалось 4-5 выпускников реалистов, примерно столько же выпускниц женской гимназии, 2-3 молодых классных дамы да Василий Михайлович. Учителя шли вперед и удаляли с горы учеников младших классов, которым после 9 часов вечера было запрещено показываться на улицах. Затем появлялись вся наша компания и мы весело со смехом и шутками катались еще пару часов, причем градация учащих и учащихся здесь не ощущалась, что по тому времени считалось недопустимым либерализмом. Тем более странной представляется судьба Василия Михайловича в послереволюционное время, женившись на начальнице женской гимназии — женщине грубоватой, старше его и, не пользовавшейся ничьими симпатиями, он ударился в богоискательство и окончил, как герои древней Греции в истории Аркадия Аверченко: совершив все положенные дела впал в ничтожество и отправился путешествовать. А нам искренно жаль Василия Михайловича. Хороший был человек, но, видимо, прирожденный фрондер, не нашедший своего места в жизни; вероятно именно это и явилось причиной его печального конца. Иным был Сергей Николаевич — доброжелательный, корректный, но без малейших признаков фамильярничанья. Преподавая новую историях он глубоко, но доступно излагал содержание курса, уделяя особое внимание великой французской революции — его несомненному коньку. Мне было дано задание написать реферат о ее причинах. Но в 1915 году, да еще не располагая необходимыми материалами, я отыгрался на французской просветительной литературе XVIII в, изложил общую направленность трудов Вольтера, Монтескье, Даламбера Дидро, Гельвеция и Руссо, охарактеризовал деятельность энциклопедистов, как направленную против абсолютизма и церкви и т.д. Конечный вывод сводился к тому, что французская просветительная философия породила великую французскую революцию. Кстати недавно я прочитал высказывание Наполеона, что французскую революцию пробудил Бомарше, показавший севильского цирюльника, неизмеримо более умного и талантливого, чем представители высших сословий. Как видите, реферат мой был если не убогим, то во всяком случае односторонними и Сергею Николаевичу пришлось самому разбирать всю тему от начала до конца. Да, деятельность просветителей играла существенную роль в идейной подготовке революции. Но это далеко не все. И Сергей Николаевич рассказал о вступлении Франции XVIII века на путь капиталистического развития в рамках еще существующих феодального строя и абсолютной монархии (то что ныне излагается, как противоречие производительных сил и производственных отношений), рассказал о роли третьего сословия tiers etat и многом другом. В последующем, повествуя о протекании великой французской революции, о парижской коммуне и якобинской диктатуре, вскрывая причины термидорианского переворота и т. д. Сергей Николаевич очерчивал нам фигуры Робеспьера и Марата, Дантона и Сен-Жюста, но, вместе с тем всегда характеризовал те силы, которые стояли за ними.По-существу Сергей Николаевич был первым, излагающим нам историю с позиций, приближающихся к марксистским, и за это ему наша огромная благодарность. Уместно отметить, что к этому времени мы уже знали, и не мало, о русской деятельности: о наделенном неограниченной властью, но не понимающем собственной ограниченности кровавом царе Николае; о царице Александре Федоровне — Алисе Гессенской, которой германские интересы неизмеримо ближе русских; о Горемыкине и Столыпине — всю Россию облетела крылатая фраза думца Родичева: «на смену муравьевскому воротнику- имелся в виду Муравьев — вещатель — пришел столыпинский галстук», Столыпина которого постигла участь казненного революционерами семью годами ранее его предтечи Плеве; о черносотенном «Союзе русского народа», Пуришкевиче и Маркове- втором, «отцах» Иоанне Кронштадтском и Серафиме Саровском; о всевластном Григории Распутине, Анне Вырубовой, Штюрмере, Фредерике и многих других; о невероятных делах придворной камарильи — всей вкупе и каждого ее члена порознь. И, если клетки головного мозга прочно фиксировали огромные ценности отечественной и мировой культуры прошлого и настоящего, то, одновременно, поистине неизгладимыми из памяти оказались гнусные мерзопакости догнивавшего царизма. Отрывочно слышали мы и о другом: о бесчисленных экономических и политических стачках рабочих Петербурга, Москвы и других крупных городов империи, перераставших нередко в вооруженные восстановления; о порожденных нищетой и бесправием крестьянских волнениях; обошедшей наш городишко стороной — революции пятого года; восстаниях на Потемкине, в Кронштадте, Севастополе, Свеаборге; о Кровавом Воскресенье девятого января; о Петербургском и Московском советах рабочих депутатов; о Красной Пресне; о думских надеждах, развеянных разгоном первых двух дум, милюковском Выборгского возвании — не понимая существа дела мы считали его архи революционным — и третьеиюньским арестом левых депутатов с одновременной урезкой и без того убогого избирательного закона. Однако все это воспринималось нами хотя и с глубоким возмущением, но лишь в форме разрозненных фактов, как-то вне нашей жизни и без сколько-нибудь обобщенного преломления в сознании. Преподаватель географии Николай Алексеевич Селиванов слабо запечатлелся в памяти; он не довел нас до конца училища, а переквалифицировался в лесничие. У нас был нелегальный рукописный журнал «Горькая правда.» На фоне того, что там было написано, «Гаврилиада» и «Опасный сосед» двух Пушкиных показалось бы салонными шутками. Так вот, как один из участников этого журнала, помню отрывки из двух написанных Ц. Я. Хауниным эпиграмм, посвященных Селиванову. Первая, характеризующая внешность, начиналась словами: «носил он галстук бантиком и волосы торчком»; вторая отражающая внутреннее содержание, гласила: «много есть еще болванов, например, как Селиванов». Добавить ничего не имею. Впрочем, человек он был не вредный и это можно констатировать с полной уверенностью. Николая Алексеевича я однажды ужасно подвел. Он вызвал меня в присутствии ревизора из учебного округа. Я достаточно бойко рассказал очередной урок о Японии, но на карте искал ее где-то между Монголией и Китаем. Дело в том что в учебнике Япония была показана изолированно от внешнего мира и я, зная где находится Токио, Иокогама и Нагасаки, зная откуда дуют муссоны и тайфуны — не нашел пресловутых островов Хонсю, Кюсю, Хоккайдо и искал их даже не в море, а на суше. Растерявшийся Селиванов попытался оправдать это моею близорукостью, но вряд ли убедил ревизора. С тех пор я завел дома большие стенные карты и каждый раздел географии и истории непременно увязывал с ними. Урок пошел на пользу — и то благо. Но при появлении любого из бесчисленных терзающих нас ревизоров — я мгновенно вспоминаю, опозорившую меня, пустыню Гоби или Шамо и у меня появляется непреодолимое желание отправить очередного ревизора — туда подальше. Курс географии России преподавал сам Закусев. Занятия он проводил хорошо, хотя в отвечавшем его мировоззрению аспекте. Он же преподавал естествознание. Оба эти предмета мы знали достаточно прилично, но лишь в рамках рекомендованных учебников. 0 двух дисциплинах упомяну только в порядке курьеза. В реальном училище проходили курс биологии все содержание которого укладывалось в рамки такой премудрости: без бактерий нет гниенья, нет броженья без дрожжей. В горном институте я еще раз сдавал биологию, но объем моих знаний в этой области существенно не увеличился. Другую дисциплину — законоведение — преподавал местный мировой судья Постников, персонаж совершенно опереточный. Он ужасно любил произносить речи, хотя сам себя характеризовал так: «я могу говорить 48 часов в сутки, но что-ж в этом толку?». Стремительно входя в класс он клал на кафедру журнал, подбегал к первой (моей) парте в начинал: «Друзья! Я вас называю друзьями потому, что вы вступаете в жизнь и перед вами открываются широчайшие горизонты….. друзья! Верьте мне, только монархией может жить Россия, только государь император, наделенный всей полнотой власти, способен управлять нашей державой» и т.д, в т.д. Такие поучения в 1916 году и январе-феврале 1917 года преподносились нам не раз и не два, но произошла февральская революция. На вокзале, к поездам мы бегали каждый день, Проезжий матрос сказал: сковырнули Николашку. И наш, с позволения сказать, «учитель» мгновенно сменил пластинку, на ближайшем уроке с обычной экспрессией он, подбежав к первой парте, начал : «Друзья»! Взвился красный флаг свободы над обновленной Россией… С этого момента мы поняли, что пятерки нам обеспечены и учебник законоведения больше не открывали. Нахлынули воспоминания и я написал о реальном много больше, чем собирался. А впереди, даже если пренебречь эпизодическими дисциплинами, — химия и два колосса: физика и математика. Но как, например, не упомянуть, что в реальном у нас была столярная мастерская, где мы вечерами, совершенно добровольно, но самоотверженно, трудились над изготовлением табуреток и с безукоризненно точной подгонкой деталей. Сделать табуретку по плотническому, да еще на гвоздях — нехитро, а вот сделать по всем правилам столярного искусства — это уже совсем иное дело. Не знаю как другие, а мое знакомство с техникой столярных, а заодно и плотнических работ весьма пригодилось и при конструировании деревянного лабораторного оборудования и при выдаче заданий на проведение строительных работ в лаборатории. Да и не перекликается ли наш ручной труд с нынешней направленостью трудового обучения. Впрочем с назначением С. Н. Лебединского, была тот-час же закрыта. Химию преподавал Иосиф Францевич Сушинский. Ему мы обязаны созданием лабораторий качественного анализа. К ученикам Сушинского первого выпуска принадлежит Владимир Казимирович Гусаковский — металлург-цветник по образованию, в прошлом наш доцент, большую часть жизни работавший в области аналитической химии. У Сушинского же — второй выпуск — учился профессор нашего института блестящий знаток аналитической химии Павел Владимирович Фалеев. Еще в реальном он так основательно изучал «Основы химии» Менделеева, что впоследствии сдал вузовский курс общей химии без дополнительной подготовки, хотя в двадцатых годах требования были значительно выше нынешних. Нужно ли лучшее доказательство, что каждый, кто хотел в нашем реальном заниматься химией — имел к тому полную возможность. Кабинет физики, созданный трудами только что окончившего Петербургский университет Николая Алексеевича Любочского, был иного характера. В химической лаборатории работали мы сами. В физический кабинет допускались только 2-3 человека избранных (я не входил в их число), но все разделы курса были обеспечены интересными и показательными демонстрационными экспериментами, весьма способствовавшими глубокому пониманию и усвоению курса. На это Николай Алексеевич не жалел ни времени, ни сил. Сначала мы изучали физику по относительно простому учебнику Краевича, затем перешли на значительно более сложный курс Индриксона. Николай Алексеевич весьма обстоятелъно излагал нам эту дисциплину и, можно смело сказать, что маячивший впереди вузовский экзамен не внушал нам особых опасений. Николай Алексеевич перебрался в Старую Руссу и в двадцатых годах я как-то был у него там в гостях. С тех пор мы не виделись. Но недавно я назвал в одной компании его фамилию и неожиданно услышал возглас: «Любочский, знаменитый старорусский физик!» Я расцвел так, как будто похвалили меня самого; мне, одному из старейших учеников тогда еще совсем молодого Николая Алексеевича — это было медом по сердцу. Остается математика. Выше в адрес почти каждого из моих преподавателей я — не по долгу ученика и велению сердца, а исключительно в силу их несомненных заслуг — говорил те или иные добрые слова. Позвольте же заявить: с математиками нам повезло больше всего. Я считаю это особенно важным, так как именно математические дисциплины в наибольшей мере обусловили развитие гибкости ума и способности к логическому критическому мышлению. Арифметика. Сначала Василий Яковлевич Горбачев. Затем новгородский Всеволод Петрович Троицкий с его неизменной присказкой к каждой задаче: «это такая загадка, которую нужно разгадать» (букву г он произносил как немецкое Н). Наконец, уже в Тихвине, старый многоопытный учитель Димитрий Леонидович Тагатов, преподававший эту дисциплину в духовном училище и у нас. У Тагатова был; редчайший дар объяснять даже сложные вещи кратко и доходчиво. Тогда мы не особенно удивлялись, но позднее поняли, что дело это не так уж просто. Секрет кроется в надлежащей предварительной незаметной подготовке учащихся к восприятию определенных идей и понятий, что и я, по примеру Тагатова, с неизменным успехом применяю в своей педагогической практике. Курс арифметики закончился в третьем классе. Мы сдали экзамен, а Димитрий Леонидович проставил мне первую из дюжины пятерок, пошедших в так называемый аттестат зрелости — аттестат об окончании шести классов реального училища. Алгебру и геометрию почти с самого начала преподавал уже упоминавшийся ранее Николай Александрович Любочский. Преподавал отлично: мы безукоризненно знали теорию и перерешали огромное количество задач. Самое ценное, что решение сложных и, особенно хитрых задач приняло характер добровольного соревнования сильнейших. В результате, помимо учебников, у нас появились : задачник десяти технологических мудрецов, книги с казуистическими задачами Шмулевича и другое. И до сих пор помню, какое огромное удовлетворение я получил ровно полвека тому назад, решив задачу, которая оказалась непосильной даже братьям Гусаковским. И надо было слышать, как старейший из братьев -Николай- с восхищением воскликнул : «вот черт!» — это была высшая похвала. Тем интереснее, что с Николаем Александровичем Любочским у меня тоже был один раз поединок в котором, однако, — скажу это забегая вперед — обе стороны оказались в конечном итоге на высоте. Во время зимних каникул я ездил с отцов в Калугу к брату матери дяде Максу. Дядюшка показывал мне город. Навстречу попался коренастый человек с бородой и усами в потертой шубейке и шапке из категории тех, которые называлась малахаями. Они раскланялись. «Учитель» — сказал дядюшка. Циолковский. Исключительно интересный человек, но со странностями — мечтает о полете в мировое пространство». Максим Семенович — провизор, инженер химии и доктор философии — сам был безудержным фантазером. Но, видимо, даже он не принимал Константина Эдуардовича всерьез, хотя я отдавал ему дань уважения. Вот что значит опережать свое время! В Тихвин я возвратился, опоздав к началу занятий на несколько дней; мы задержались в Москве. Я побывал в Третьяковской галерее и попал к «Художникам” на «Синюю птицу» и на «Вишневый сад». Боже мой, как это было прекрасно… Побывал и в Кремле. Немцы острили: в России все что никуда не годится называется «царь», например, царь колокол, который не звонит, царь пушка, которая не стреляет. Посмотрел я и на колокол, и на пушку, запечатлел в памяти Ивана Великого, Грановитую палату, соборы, банки и весь неповторимый ансамбль, созданный трудами и гением народа. Но при выходе из Кремля произошел препакостный эпизод. Я долго глазел на памятник Минину и Пожарскому. Неожиданно и без какого-либо повода на меня набросился проходивший мимо прапорщик: ‘Чего торчишь тут, жидовская морда? Зарублю! Он выхватил из ножен шашку; прохожие остановились, но, не вмешались, и я бросился наутек. Ни раньше, ни позднее со мной такого не бывало. А прапорщик наверняка чувствовал себя героем — испугал пятнадцатилетнего мальчишку. На поле боя такие прохвосты обычно бывали трусами. Не желая пропускать уроки я, не заезжая домой, отправился с вокзала в реальное и попал, как Чацкий с корабля на бал на урок алгебры. Вызванный отвечать заданный урок я, естественно, отказался, за что я получил единицу — четвертую и последнюю на моем веку. Я, пожалуй, никогда не занимался с таким азартом, как алгеброй в ту четверть. Первая контрольная письменная — пять; вторая — пять; третья — пять. Я жаждал исправить единицу устным ответом, но не показывал этого. Кончается четверть, последний урок по алгебре — Любочский меня не вызывает. Выдается табель: алгебра — пять. Мелкий, но понятный эпизод. У Павлуши Арцыбашева на уроке выпал из кармана портсигар. Любочский забрал портсигар, но директору не пожаловался. Двумя годами позднее, когда мы окончили реальное, Николай Алексеевич вернул портсигар по принадлежности; ученик угостил учителя и оба с удовольствием закурили — хорошие папиросы в то время била в дефиците. Андрей Иванович Свидерский появился у вас осенью 1915 года в амплуа инспектора реального училища. Красивый мужчина с небольшой бородкой клинышком и длинными пушисты усами, с очень подвижным лицом и своеобразной манерой говорить — он обращал на себя общее внимание. Преподавал он тригонометрию, элементы высшей математики и космографию. Когда Андрей Иванович объяснял урок — каждая тригонометрическая функция, благодаря живости изложения, модуляциям голоса, страстной жестикуляции и непрерывному изменению выражения лица, приобретала свои своеобразные черты, жила самостоятельной жизнью в общей дружной семье функций. Будь я художником непременно изобразил бы эти функции в виде человечков — похожих друг на друга, но с резко очерченной индивидуальностью, человечков каждый из коих сам по себе, во вносит вклад в коллективное дело. Помимо обычных домашних заданий Андрей Иванович нашел путь, побуждавший нас заниматься в более ШИРОКОМ плане. Заблаговременно — недели за 2-3 — Свидерский объявлял, что на контрольной письменной будет дана одна из 20-25 задач учебника Рыбкина, номера которых сообщал нам. Решали эти задачи: одни из них по несколько в вечер, другие — одну за несколько вечеров, Андрей Иванович держал слово; задачу он, разумеется, выбирал средней трудности, но диктовал другие численные значения, чем в задачнике. Таким образом в общем виде решение задач оставалось неизменным, а вычислительная часть была новой. Наряду с этим Андрей Иванович обязал вас отчеркивать в тетрадях поля в 8-10 клеток. Поля — достояние ученика: на них можно производить подсобные вычисления, чиркать, рисовать чертиков — все что угодно. Но в остальной части тетради все должно быть безукоризненно: абсолютная точность вычислений; ни одной поправки в буквах, цифрах, символах. Продолжение смотрите далее. | |
Просмотров: 1156 | Загрузок: 344 | |
Всего комментариев: 0 | |