Главная » Файлы » Персоналии » Тихвинские помещики

Н. С. Маевский. Из семейных воспоминаний.
26.08.2015, 15:23

ИЗ СЕМЕЙНЫХ ВОСПОМИНАНИЙ.

 

I.

ПРАДЕД мой по матери был генерал-поручик Дмитрий Михайлович Буткевич, о котором не раз упоминается в журнале "Русская Старина". Так, известный А. Т. Болотов в своих записках говорит, что знавал его в 1752 году секретарем конной гвардии (1), а в исторических анекдотах Карабанова разсказывается про его неудачную речь императрице Екатерине II, при открытии Новгородской губернии, где он был избран губернским предводителем дворянства (2). Отец его, Михаил Иванович, полковник петровских дружин, скончался схимником в Киево-печерской лавре и как будто наложил какую-то печать религиозности на все свое потомство. По примеру отца, прадед мой был великий богомол и постник и не знал лучшаго препровождения времени, как чтение церковных книг, или писание в огромную переплетенную в кожу книгу церковно-философских афоризмов.

Прабабка моя, Татьяна Алексеевна, урожденная Балк, была в молодости красавицей. Тонкия подвижныя черты ея лица и рот, у котораго почти не было губ, изобличали в ней страшную раздражительность, о которой и до сих пор сохранилось семейное предание; все в доме трепетали перед ней.

 Она принесла моему прадеду значительное состояние, которое сделалось колоссальным для того времени, так что о нем ходили баснословныя легенды. Но, не смотря на супружеское счастие, прадед мой и прабабка оставались бездетны и уже начинали стареться, когда, после 10 лет брачной жизни, в 1759 г., у них родился сын Александр. Приписывая это молитвам святаго Нила Столбенскаго, обрадованные родители пожертвовали в Столбенский монастырь, близ Осташкова, имение в 1000 душ крестьян.

Прадед души не слышал в сыне, но воспитывал его в страхе Божием и родительском. Не довольствуясь своей домовой церковью, прадед мой построил еще в своем именье каменную приходскую, с приделом во имя Александра Свирскаго, патрона своего сына, а под церковью устроил склеп, чтобы не, разлучаться с сыном и после смерти.

Сестра моей прабабушки, Екатерина Алексеевна, была замужем за генералом Болтиным, и родовыя имения этих двух семейств тянулись по берегам рек Полы и Ловати почти на всем протяжении теперешняго Старорусскаго уезда. Прадед мой был большой хозяин; как Болотов и многие их современники, во время своих заграничных походов, он изучил прусское хозяйство и хотел его перенести в наши новгородския дебри. Много слез, крови и пота стоили крестьянам эти агрономическия затеи; заведен был хутор, совершенное подобие немецкой фермы; канавы, местами глубокия, как рвы, тянулись на целые десятки верст.

Прадед мой занимался также и коммерцией; он торговал дровами: десятки барок гонял он Полой, Ильменем и Волховом в Петербург, сам сопутствуя своему каравану с женой и всем домом на особой лодке, в роде Ноева ковчега, до того удобно устроенной, что путешествие нисколько не нарушало обычнаго течения домашней жизни. Старался он приучить и своего наследника к хозяйству и возил его с собою на все работы; но будущий барин смотрел на них с отвращением, и когда, бывало, отец отвернется, он толкует крестьянам, что вступление его в управление имением будет концем их египетской работы.

И действительно, в самый год смерти своего отца, дед мой уничтожил хутор, бывшую усадьбу заселил крестьянами, а сам поселился в маленькой, им же купленной, мызенке, оставив на барщине одну лишь деревню, а всех прочих крестьян перевел на оброк. До конца своей жизни он не любил деревенской тишины и не знал, как дотянуть до Александрова дня, чтобы, справив свои имянины и оставив семейство еще на месяц в деревне, одному спешить в Петербург, где он только и мог жить.

Весело и шумно прошла молодость богатаго наследника; он был из первых красавцев того времени—высокий, статный, стройный, замечательно ловкий и сильный. Князь Репнин взял его к себе в ординарцы. В этот день государыня кушала у князя и молодому ординарцу, по тогдашнему этикету, пришлось исполнять должность форшнейдера.

Обеды того времени отличались простотой, которая теперь немыслима и в мещанских семействах: на жаркое подали гуся, но едва он попал под прозекторскую операцию моего деда, как в неразрезанном виде и вместе с блюдом отправился под стол. Подали другаго гуся, и на этот раз операция совершилась вполне благополучно. Императрица, зная, что от суроваго Репнина за такую неловкость могло порядком достаться моему деду, обратясь к хозяину, выпила за здоровье его новаго ординарца. С этих пор и началась его карьера, хотя при жизни императрицы он неособенно быстро двигался по службе: лихой гуcapcкий полковник, он имел Георгиевский крест за Очаков и золотую саблю, а при воцарении Павла Петровича был уж бригадиром. Но лично императрица была столь же милостива к юному ветренику сыну, как и к его степенному и богомольному отцу: я еще помню большую фарфоровую чашку с портретом государыни, пожалованную ему из ея собственных рук. Никогда дед мой не снимал перстня с необыкновенной по величине бирюзой—тоже личный подарок императрицы.

Теперь эта бирюза красуется на иконе Тихвинской Божией матери, которая была пожертвована моим покойным дядей Николаем Александровичем в Тихвинский монастырь. Когда пришла пора, как тогда говорили, остепенить молодца, его женили, или он сам женился — наверное не знаю — на Екатерине Александровне Кошелевой. От этого брака родилась дочь Варвара, и вскоре затем дед мой овдовел. Девочку взяли к себе мои прадед и прабабка и отдались ей с тою старческою, беззаветною предан-ностью, на которую способны только деды и бабки к своим внучатам.

 Какое ей давали воспитание, можно судить из того, что когда ребенок плакал, то вся дворня, а ея было до 100 человек, обязана была сбегаться в комнату барышни, петь, плясать, ездить верхом на метлах и помелах, стучать в сковороды и не прерывать этого адскаго шабаша до тех пор, пока дитя не засыпало или, по крайней мере, не переставало плакать. Так росла моя старшая тетка.

Прабабушке моей не пришлось окончить воспитания милой внучки—она скончалась ранее. Дед мой, еще много лет спустя, рыдал до истерики, вспоминая мать.

Прадед мой дожил до исполнения своего заветнаго желания — пристроить сироту, как он говорил. Варвару Александровну отдали замуж за ея дальняго родственника, Александра Ивановича Татищева, тогда еще маиора, но которому предстояло сделаться генералом от инфантерии, графом, военным министром и председателем верховнаго уголовнаго суда в 1826 году.

Дед мой снова зажил холостою жизнью, вскоре влюбился и женился на известной тогда красавице Анне Ивановне фон-Моллер. Говорят, на эту парочку молодых весь тогдашний Петербург любовался. У них родилось трое детей: сын Алексей и две дочери — Софья и Bеpa.

Но не продолжительно было их счастие: взаимная ревность погубила его. Что было в действительности — сказать трудно; говорили мне те, которые слышали это от моего деда, будто он застал в спальне жены своей одного из своих товарищей (весьма впоследствии известнаго генерала, но кого именно, не упомню, а потому и называть не смею), и выкинул его за окошко. Но некоторые старые слуги наши, до смерти благоговейно преданные Анне Ивановне, уверяли меня, что это гнуснейшая клевета, что ни прежде, ни после, она до самой смерти не оскверняла брачнаго ложа, а если позволила себе кокетство, то потому, что, до глубины души оскорбленная в своей любви и женском достоинстве охлаждением и явною изменою мужа, она кокетством и ревностью надеялась возвратить себе любовь его.

Как бы то ни было, но только супруги разстались на веки и, не ограничиваясь этим, дед мой отрекся и от обеих дочерей, признавая своим только сына. Положение Анны Ивановны, с тремя детьми и без всяких средств к жизни, было по истине ужасное; своего у нея ничего не было, а дед мой о ней и дочерях и слышать не хотел. На их счастие, вскоре вступил на престол император Павел, который, по просьбе теток Анны Ивановны, пожаловал ей маленькое имение в Лужском уезде (3). Она немедленно построила там себе дом, но пожалованные ей государственные крестьяне не хотели становиться крепостными и сожгли дом. Но и барыня у них была энергичная, вполне барыня того века; призвав крестьян, она обругала их за поджог самыми непечатными выражениями и приказала в наказание выстроить ей новый дом на их счет. Это было исполнено, и с тех пор крестьяне уже не ссорились с своей барыней до самой ея кончины.

Да и как было с нею ссориться, когда у нея росли не две барышни, а два земные ангела, две сироты живых родителей, неизвестно за что отверженныя отцом и всем миром. С детства не знавшия ничего, кроме позора и горести, приобщенныя к страданиям нежно любимой матери, оне жили не для себя, а для других, и если не могли дать этим другим счастья, то довольствовались и тем, что облегчали их страдания.

Император Павел был еще милостивее к моему деду, чем покойная императрица; вскоре по своем вступлении на престол, он произвел его в генералы и назначил шефом Белозерскаго пехотнаго полка.

Однажды дед ехал в санях с адъютантом и поравнялся с каретой, в которой ехала дама, как вдруг в конце улицы показался ехавший тоже в санях император. Испуганная дама, выскочив из кареты, искала спасения в первых попавшихся воротах, но, на беду, они были заперты; она бросилась в подворотню, но, пролезши благополучно до пояса, зацепилась юбками, и не имея возможности подвинуться ни взад, ни вперед, замерла, оставив на улице целую половину своего туловища. Адъютант, желая выскочить из саней, зацепился и упал; дед мой ловко перепрыгнул через него и, спустив шинель с праваго плеча, вытянулся во фронт. Это понравилось государю. «Ты молодец, генерал», закричал ему Павел и, указав рукою на смешную фигуру, торчавшую из подворотни, прибавил: «а она дура».

Командование деда полком было согласно с тогдашними обычаями: неумолимо суровое к нижним чинам, оно было патриархально добродушное с дворянами офицерами. Все они ежедневно и неуклонно должны были являться к шефу полка на обед; провинившийся в чем нибудь получал секретное приглашение явиться несколько ранее и отправлялся прямо в кабинет, где, при закрытых дверях, получал надлежащую головомойку, смотря по рангу своей вины. До каких пределов доводил головомойку мой дед — не знаю, но слышал я от А. П. Ермолова следующий разсказ.

Однажды получил он от родителей одного офицера слезное письмо не губить их сына, котораго приходилось выгнать со службы за шалости, нетерпимыя и для того времени, а наказать его по-отечески. Не думая долее того, сколько понадобилось чтоб сделать нужныя распоряжения, Ермолов послал за юношей. Едва успел он войти, как его схватили, повалили и отодрали на славу. Ермолов был уверен как в себе, так и в нижних чинах, которые производили экзекуцию; действительно, никто не проронил ни слова. Однако же дело открылось, и вот каким образом: офицер сразу остепенился, попал на хорошую дорогу и кончил службу генералом; однажды товарищи пристали к нему с вопросом, каким образом произошла в нем такая крутая и почти невероятная перемена. Он объяснил им, что обязан ею своему благодетелю Ермолову и чистосердечно разсказал, как и чем был он облагодетельствован.

Если первый из передовых генералов Александровскаго времени считал возможным прибегнуть к такой мере в экстренном случае, то позволительно думать, что для большинства начальствующих Екатерининскаго и Павловскаго царствований такой способ действий не казался даже исключительным. Но что происходило в кабинете, оставалось для всех непроницаемою тайною; когда tete a tete кончался, двери кабинета растворялись настежь, и дед мой выходил к собравшемуся обществу под руку с своим юным подчиненным. Подводя его к бабушке, он говорил обыкновенно: «вот, мой друг Марья Семеновна, представляю тебе образцоваго молодаго человека, Ивана Ивановича или Петра Петровича, (в то время начальники звали подчиненных не иначе, как по имени и отчеству). Не так, как нынешние молодые люди, он не обегает нас стариков: не поскучал зайти ко мне посидетъ да побеседовать».

Кстати, приведу еще отзыв А. П. Ермолова. Вспоминая моего деда, он говорил мне: «не могу тебе сказать, чтобы я был с ним знаком, потому что он был уже полковником, когда я был только прапорщиком; в то время разстояния между чинами были громадныя, но зато старшие считали себя обязанными оказывать младшим такую учтивость, которая сглаживала все разстояния».

На всех тогдашних отношениях лежал какой-то семейно-патриархальный отпечаток; например, деду приходилось учить полк на площади перед губернаторским домом. Новгородским губернатором был тогда Митусов, у котораго был малютка-сын (впоследствии сенатор). Иногда, едва начиналось ученье, губернаторша присылала сказать деду, что ея  Гришенька еще спит и барабаны могут разбудить его, и дед уводил полк с площади.

Император Павел успел произвести деда моего в генерал-лейтенанты. По вступлении на престол императора Александра Павловича, дед, видя возраставший фавор Аракчеева, котораго глубоко презирал и с которым находился не в ладах, вышел около 1804 года в отставку. К характеристике того времени прибавлю, что у деда моего не было ни одной звезды; кроме Георгия, он имел лишь на шее Владимира и Анну с бриллиантами; но еще в 20-х годах считали, что он etait tres-bien decore. Тогда ордена были редки и ценились высоко.

 В 1795 году, дед, уже разойдясь со второю женою, служил в войсках Суворова и участвовал в штурме и взятии Праги. Здесь победители разгромили монастырь кармелиток, бывший училищем благородных девиц, которыя достались храбрецам в качестве военной добычи. На долю деда моего досталась его третья жена, а моя родная бабка, Марья Семеновна Бинкевич; ей было тогда 15 лет — самый расцвет ея замечательной красоты. Много горя и страданий ожидало ее впереди, а пока этому полуребенку, далеко не окончившему своего образования и воспитания, приходилось становиться во главе большаго дома, делаться подругою жизни своего грознаго завоевателя и матерью его детей.

За период времени до 1804 года, их было у нея восемь человек, и хотя далеко не все для нея было розовым в новой обстановке, но она кое-как свыкалась с нею, благодаря тому, что влюбленный муж взял к себе ея мать, а мужа ея старшей сестры, польской службы маиора А. Г. Радзиковскаго, определил на службу в Петербург.

Во время командования деда Белозерским полком, 6-го августа 1799 года, родилась моя тетка Екатерина Александровна, а 15-го февраля 1881 г.— моя мать, любимица деда, его милая Любушка.

Разрыв деда со второю женою поколебал его общественное положение и связи. Знаменитый Екатерининский генерал-аншеф, граф Николай Алексеевич Татищев, вовсе прекратил свои посещения, хотя дед мой приходился ему двоюродным племянником, и потому, согласно духу того времени, не смел не являться к нему в известные торжественные дни. Старшая тетка моя Татищева и ея муж, хотя и оставались по прежнему обычными посетителями отчаго дома, но худо скрывали нелюбовь к мачихе и ея детям.

Дети деда от третьей жены были как бы обречены служить искуплением за грехи отца. С тех пор как они стали приходить в тот возраст, когда начинают понемногу понимать то, что видят глаза, этим детям пришлось знакомиться со всякаго рода огорчениями. Жили они вместе с бабушкою, как в Петербурге, так и в деревне, в верхнем этаже дома; нижний весь был занят самим дедом. Бабушка заведывала всем хозяйством; ея искусству и бережливости дети обязаны были тем, что никогда ни в чем не нуждались и что до них дошли хоть ничтожные остатки громаднаго состояния их деда и бабки. В гувернерах и гувернантках не было недостатка, но на непоказную, хотя и самую существенную часть их содержания, дед уделял слишком мало: английский клуб и train de maison не только поглощали все доходы, но их не хватало, и дед мой никогда не выходил из долгов.

Старшая дочь, Катенька, будущая красавица, уже с самаго ранняго возраста выказывала и свой будущий характер; с детства величественная и безстрастная, она не принимала участия в детских играх младших сестер и брата, и только изредка, в минуты особаго к ним благоволения, дозволяла им запречься в ея маленькия сани и катать ее. Сестра ея Любушка, моя будущая мать, была совершенною противоположностью старшей сестры; эта порывистая, нервная, подвижная натура, с огненным воображением и страстным темпераментом, была кумиром отца. Никому, конечно, знавшему ее в детстве не пришло бы в голову, на что она употребить свои жгучия страсти и пламенный пыл необузданнаго воображения.

У деда собирались два раза в неделю: по четвергам и воскресеньям; в 4 часа обедали, потом играли в карты. У моей бабушки и у матери сохранились очень живо воспоминания об этом обществе. Кроме родных и друзей деда, Лихачева и А. С. Хвостова, известнаго тогдашняго остряка, чаще других бывали: прославленный Березиной адмирал Чичагов, псковский архиепископ Ириней и горемычный писатель граф Хвостов — цель всех эпиграмм своего остроумнаго однофамильца. Известно, что, кроме несчастной страсти к писательству, он имел и другую — к танцам, в которых его можно было принять за пляшущаго медведя.

Раз, все общество чинно и попарно гуськом направлялось в столовую; в дверях торжественное шествие было остановлено Хвостовым, который, растопырив руки и обратись к своему однофамильцу, продекламировал:

„Скажу я графу не в укор:

Танцует, как Вольтер, а пишет, как Дюпор».

 Дюпор был тогдашним балетмейстером. Когда граф Хвостов напечатал „Андромаху», А. С. Хвостов продекламировал:

„Господа, пожалейте Андромаху:

Хвостов ее ведет на плаху».

Преосвященный Ириней, личность также весьма известная, в свое время слыл за человека необыкновенной учености, потому что знал языки латинский и греческий и перевел несколько творений святых отцов. Он был большой самодур, но самодурство значительно смягчалось в нем образованием, которым он так резко отличался от своих современников. Ириней был задушевным другом моего деда, самым дорогим и частым его гостем и подарил ему свой поясной портрет в натуральную величину; он висел в нашей столовой над закусным столиком, где царил богомольный и степенный буфетчик Афанасий Фаддеев, фанатический поклонник покойнаго, память котораго составляла любимый предмет его разсказов.

Этот портрет остался неизгладимым в моей памяти: величавый красавец-старик, с белым и румяным лицом, в мантии и черном клобуке, на котором красуется бриллиантовый крест на александровской ленте; в одной руке держит он посох, другою посылает благословение, которое вместе с его приветливой улыбкой и кротким выражением умных карих глаз так и навевает чувство какого-то задушевнаго, чисто родственнаго привета.

Разсказы „Фадеича» восхищали меня в детстве своею наивною задушевностью. Припомню некоторые из них. Раз, подал он apxиepeю какое-то скоромное кушанье, но опомнился, и думает: как-же, мол, архиерея-то оскоромить? Ириней взялся уже за кусок, а Фадеич шепчет ему: «скоромное, ваше преосвященство». Гость с сердцем оттолкнул блюдо, крикнув:—коли скоромное, так зачем, дурак, и подаешь! Ну уж и было-же мне, батюшка, от вашего дедушки, век не забуду», прибавлял Фадеич. В другой раз он был по-умнее: когда принесли ему с кухни блюдо с поросенком, он подал его прямо Иринею без всяких объяснений; за столом никого чужих не было, все свои, интимные. Ириней ласково взглянул на Фадеича, перекрестил блюдо большим крестом, сказав: «cиe порося да обратится в карася» и, не дождавшись превращения, принялся есть с таким апетитом, что и у других слюнки потекли.

 «Вот, мой миленький ангельчик, не привел вас Господь послушать его святых словес», говорил мне, бывало, Фадеич, показывая на портрет Иринея. «Привычка у него была: как встанет из за стола, так в известное место и пойдет; ну я, конечно, за ним, бумагу несу; вот, он войдет, а я за дверьми стою, бумагу держу; так поверите ли, мой миленький ангельчик, что как только войдет и покуда бумагу не спросит, все мне поучение говорит, и как, и что, и как мне жизнь располагать, и все как есть. Даже подумаете, что просто, а так все от писания; молод я еще тогда был, а и то слеза прошибала; истинный был златоуст»!

Дом деда в Петербурге находился в Коломне, в приходе Покрова, на углу Большой Садовой и Фонтанки. Настоятель покровской церкви, о. Борис Албенский, был другим духовным лицом, весьма близким к деду; он был духовником всего семейства, венчал мою старшую тетушку и мою мать, крестил мою двоюродную сестру, графиню Стройновскую, и меня. Он отличался непреклонным, довольно резким характером. Прежде отец Борис служил в Гатчине; вскоре по воцарении императора Павла, пришлось ему идти в облачении со св. дарами к больному мимо дворца; государь сидел на балконе; при виде шествия он встал и положил земной поклон. Дьячек, дергая священника за рукав, стал шептать ему, что государь на них смотрит. «И следует ему смотреть на св. дары», отвечал о. Борис, «а тебе следует по сторонам не зевать», и прошел мимо, не поднимая глаз. Чрез час после этого, о. Борис был переведен в Петербург, а дьячек посажен на гауптвахту.

Однажды, за обедом у деда, о. Албенский чем-то прогневал мою старшую тетку, гр. Татищеву; делая вид, что его не узнает, она громко спросила у соседа: «Что это за поп»? «Не поп, графиня», отвечал о. Борис, «а протопоп».

Один из гостей деда, кто именно—не помню, вздумал спросить о. Бориса, откуда пошло поверье, что встреча с священником предвещает несчастье. „От времен христовых», сказал он; «когда Христу встречались бесноватые, то вопили и метались во все стороны; находившиеся в них бесы чувствовали, что встретить Христа есть величайшее для них несчастие, потому что он их изгонял из людей и посылал в бездну».

Вообще, эта замечательная по энергии и находчивости личность мало располагала к неуместным шуткам над собою.

В числе прочих постоянных посетителей деда, был также сосед его по дому и старый сослуживец, генерал-лейтенант граф Ивлич, известный в то время оригинал. Про него в тогдашнем обществе ходило множество самых смешных анекдотов; уверяли, напр., что смолоду он был страшно ревнив, но раз как-то вынужден был свезти на бал свою хорошенькую жену, которая ни за что не хотела ехать, боясь его ревности. Он успел-таки уговорить ее и всю дорогу старался успокоить заверениями, что не имеет ничего даже против того, чтобы она танцовала, лишь бы не с кавалерами, а только с дамами. В карты гр. Ивлич играл каждый вечер, но столь же худо, как и оригинально: при малейшем проигрыше, происходившем большею частию по его же вине, он осыпал своего партнера непечатною бранью, не стесняясь ничьим присутствием. Он имел обыкновение говорить всем, за весьма не многими исключениями, «ты».

Старшая дочь этого оригинала, графиня Екатерина Марковна, была задушевным другом моей матери. Некрасивая лицом, она отличалась замечательным ocтpoyмиeм; ея прозвища и эпиграммы действовали, как ядовитыя стрелы. До конца жизни оставалась она в девицах и не любила, когда ея подруги выходили замуж. Когда любимая из них, моя мать, сделалась женою моего отца, он стал ненавистен графине; маленький, толстый генерал, вечно суетившийся и говоривший постоянно скороговоркой, так что иногда нельзя было разобрать слова, мой бедный отец не мог быть особенно симпатичен никому из членов этого важно-медлительнаго и чопорнаго кружка. Графиня Ивлич прозвала его „арбузом на двух вилках».

В последствии, членом этого общества сделался еще сенатор Андрей Иванович Абакумов, миллионер и старый холостяк. Происходил он из чьих-то крепостных псарей и сдан был в солдаты за пьянство, потом попал в писаря; служил в интендантстве, наконец, сделался генерал-провиант-мейстером, нажил миллионы и был назначен в сенат доживать свой век. Жил он по-барски, открыто, и имел великолепный стол; но его маленькая, отвратительная фигура и еще более отвратительныя замашки, напоминали в нем прежняго писаря; вдобавок, он страдал запоем.

На обедах и вечерах Абакумова бывал иногда и баснописец Крылов; раз он зашел вечером и застал несколько человек приглашенных на ужин. Абакумов и его гости пристали к Крылову, чтобы он непременно с ними отужинал; но он не поддавался, говоря, что дома его ожидает стерляжья уха. Наконец, удалось уговорить его под условием, что ужин будет подан немедленно. Сели за стол; Крылов съел столько, сколько все остальное общество вместе, и едва успел проглотить последний кусок, как схватился за шапку. «Помилуйте, Иван Андреевич, да теперь-то куда же вам торопиться?» закричали хозяин и гости в один голос, «ведь вы поужинали».—«Да сколько же раз мне вам говорить, что меня дома стерляжья уха ожидает; я и то боюсь, чтоб она не перекипела»,- сердито отвечал Крылов и удалился со всею поспешностью, на которую только был способен.

Для таких игроков, как гр. Ивличъ, нужны были и особые партнеры; в этой должности безсменно состоял некто капитан Мерлини. Откуда он происходил, где служил, был ли действительно капитаном и точно ли назывался. Мерлини, об этом никто никогда не знал, да никто никогда и не заботился; все прошлое его так и осталось покрыто непроницаемой тайной. Настоящее же его заключалось в том, что он жил в собственном крошечном деревянном домике на Фонтанке, напротив нашего дома, имел карету и четверку лошадей, приспособленных с ранняго утра да поздней ночи развозить его особу по всему Петербургу, который был росписан весь по очереди, где и у кого ему завтракать, обедать и ужинать.

Апломб капитана Мерлини был изумительный: в продолжении целых десятков лет, являясь к деду преакуратно два раза в неделю, он всякий раз протягивал руку, хотя дед мой с такою же акуратностью и в течении того же времени всякий раз засовывал свои руки в карманы. Ивлич ругал его всевозможною и даже невозможною бранью, чуть ли не бивал его, но эти маленькия неприятности не могли даже изменить вечно-приятной улыбки Мерлини, а тем более разстроить его апетит.

Раз в год, в какой именно день — не знаю, Мерлини давал обед всем своим кормильцам. Кто из моих современников, подобно мне, помнит важные и церемонные обеды старцев отжившаго поколения, помнит и то, какую они наводили убийственную скуку; даже тогдашния «меню» не отличались особым разнообразием; за обедом вино пилось рюмками с лицемерною чопорностью и только после обеда старческие языки развязывались за пуншем. Во время обеда разговор велся тоже по правилам благочиния и заменял теперешние официальные отделы «Русскаго Инвалида» и «Правительственнаго Вестника»; такие разговоры наводили тоску и на слушавших и на самих говоривших и все бежали за карты, чтобы заставить себя замолчать.

Несомненно, что удовольствия обеда Мерлини ни в чем неотступали от общепринятой программы; однако-же, за неделю до его обеда начинали о нем толковать и толковали еще целых три дня по его окончании. Фонтанка чуть не до Египетскаго моста была запружена экипажами. Мерлини приветствовали при входе, чествовали как амфитриона за обедом, церемонно прощались и благодарили за угощение при отъезде. А капитан Мерлини на следующее же утро пускался в свое годовое путешествие собирать желудком чужия снеди, тыкать рукою в пустое пространство и выслушивать всякия обидныя речи.

Случалось, однако, обществу деда иногда сбрасывать с себя этикет и повеселиться; подходящим субъектом для этого был некто Галченков, надворный советник, служивший чем-то в каком-то присутственном месте, а у деда моего—шутом. Все общество в минуты веселья набрасывалось на него; его привязывали к креслу и на веревке в лютый мороз спускали из окна и возвращали в комнату тем же порядком. Вся соль этой потехи заключалась в том, что во время этой экскурсии Галченков ругал своих гонителей чортовыми перечницами.

Конечно, почтенные старцы не всегда были так чопорны и чинны, как у себя дома и на виду у своих дам; в Петербурге были свои особыя холостыя собрания, где за пуншем вспоминалась золотая молодость, а в деревне дед мой пировал иногда на распашку у своего двоюроднаго брата Александра Николаевича Болтина и у себя дома.

Дворня плясала и пела песни под акомпанемент домашняго гусляра; развеселившийся барин ставил им одно ведро водки за другим и разливное море и общий разгул продолжались несколько дней сряду. В деревне съезд соседей и офицеров близ стоявших полков был так велик, что овса с собственных полей не хватало для лошадей приезжих; всякий год приходилось прикупать у крестьян рублей на 1000 и более.

 Дядя мой от втораго брака деда, Алексей Александрович, был исполинскаго роста и соответственной силы. Когда другому дяде моему Николаю Александровичу было лет 7 или 8, он вздумал прыгнуть со стола в ботфорт старшаго брата и ушел в него с головой; только пришедшие на крик ребенка люди вытащили его из ботфорта, как из западни. Этот великан любил бороться; перед ним ставили, обыкновенно, 12 человек стеной, одного в затылок другому; толкнув передняго, дядя разбивал, а иногда и валил всю стену.

В 1812 году он был подполковником Стародубскаго кирасирскаго полка и влюбился в какую-то бедную деревенскую барышню; была она, говорят, очень недурна, но не получила никакого образования и воспитания и с грехом пополам умела читать. Ни Анна Ивановна, ни дед мой не хотели и слышать об этом браке, но дядя, уезжая к полку, находившемуся в армии, женился против воли родителей; во время венчания, свечи у жениха и невесты погасли и тогдашнее cyeвepиe предсказало им обоим скорую смерть. Немедленно после свадьбы молодой заболел, а шесть недель спустя, положили в гроб только скелет и кожу этого силача исполина; он высох, как мумия. Полагали, что теща хотела его приворожить и по неумелости отравила.

Смерть Алексея Александровича прекратила все отношения деда к его второй жене; о дочерях же своих от нея он, как я уже сказал, не хотел и слышать. Несколько лет спустя, почувствовав приближение смерти, Анна Ивановна, через посредство знакомых, стала умолять деда моего посетить ее на смертном одре и выслушать ея предсмертныя признания; она клялась в своей невинности и поручала ему детей своих; но дед мой остался неумолим и не согласился даже присутствовать на ея погребении.

Пo ея кончине, он взял себе пожалованное ей императором Павлом имениe; дочери его остались без крова и куска хлеба, но безропотно и безпрекословно подчинились родительской воле. Не знаю, где провела Софья Александровна первые годы своего горькаго сиротства; но в последствии она жила в Троицко-Сергиевской лавре у старшей сестры своей, графини Татищевой, и там же скончалась. Младшая сестра, Вера Александровна, похоронив мать и ожидая изгнания из дома, сама из него скрылась неизвестно куда.

Из молодежи, увивавшейся около разцветавших барышен, дочерей деда от третьяго брака, чаще и усерднее всех посещали дом деда сыновья графа Николая Алексеевича Татищева. Старший из них, граф Александр Николаевич, был страстно влюблен в мою тетку Екатерину Александровну и считался ея женихом. Но, когда дело пришло к развязке, старый граф запретил сыну и думать об этой невесте. Ни одна, говорят, свадьба не совершается без препятствий; может быть, состоялась бы и эта, если бы гордость деда моего не была потрясена так глубоко; он сразу прервал все отношения к старому графу, а сыновьям его запретил являться к себе в дом.

Положение семьи было затруднительное: из имения моего прадеда оставалось только 600 душ в Новгородской губернии, дававших едва столько, сколько могло хватать на личныя нужды деда и на train de maison.

Вывозить девушек было не на что, да и как вывозить, когда разошлась свадьба, о которой говорил весь город и которую все считали несомненною; по тогдашним понятиям, девушка, хотя и ни в чем неповинная, считалась опозоренною, а в данном случае необыкновенная красота невесты только увеличивала злословие и злорадство соперниц, их матушек и тетушек.

Всеми делами деда заведывал сенатский обер-секретарь, Лев Иванович Кохановский. Жена его, Бригитта Григорьевна, задушевный друг бабушки, шепнула, что муж ея ведет дела вдовца миллионера, сенатора графа Стройновскаго, что, конечно, граф не молод, но... и бралась устроить дело.

Кохановские, большие хлебосолы, жили открыто и принимали радушно; тетки мои были без ума от старушки Бригитты Григорьевны, которая и сама их очень любила, и от самого Льва Ивановича, который тешил их своею слоноподобною фигурою, балагурством и обжорством а lа Крылов. Приглашение на завтрак у Кохановских нисколько не могло удивить девушек своею необычностью; их одели, причесали, пригладили, лишнюю сотню раз напомнили им, чтобы не смеялись и держали себя прямо, посадили в карету и повезли. Воспитанныя в страхе Божием и родительском, три сестры с почтением, если  не с подобострастием, смотрели на маститаго сенатора, внучка котораго, графиня Тарновская, в последствии графиня Малаховская, была их ровестницей; тот, кто вздумал бы уверять их, что этот старец — жених, показался бы им сумасшедшим.

Граф, однако, думал иначе: смолоду красавец и обладатель громаднаго состояния, он, говорят, имел громадный успех у женщин как в Польше, так и в Европе, особенно в Австрии, где находилась большая часть его имений. Не только европейски образованный, но ученый, он был доктором прав, медицины, тонким знатоком и ценителем искусств и — поклонником женской красоты до конца своих дней.

Портрет Графини  Е. А. Стройновской

Красота моей тетки Екатерины Алексеевны, правильная и холодная, как красота греческой богини, поразила его; он тут же решил добиваться руки ея. Согласие родителей было заранее обезпечено, но как добиться согласия невесты? Это было не так легко: во-первых, 18-ти-летней красавице выдти замуж за почти 70-ти-летняго старца казалось почти самоубийством, во-вторых, она далеко еще не забыла своей первой любви, своего милаго кузена, графа Татищева.

Дед держал себя в стороне; он объявил только бабушке, что не допустит ни малейшаго насилия над дочерью и даст свое согласие лишь тогда, когда убедится в полном ея согласии; остальное же предоставляет благоусмотре-нию бабушки.

Запершись наедине с своей дочерью, несчастная мать, обливаясь слезами, объяснила ей ужас положения семьи во всей его наготе. Бедная девушка уже давно догадывалась о многом, хотя ея молодость и неопытность и не дозволяли ей постичь всю суть дела. Признания матери раскрыли под ея ногами бездну. Сама смущенная не менее дочери, бабушка опустилась перед нею на колена и, покрывая ея руки горячими поцелуями, умоляла принести себя в жертву для спасения всей семьи. Дочь дала это согласие; дала его просто, безусловно, без паясничанья и гримас, с достоинством, как и все, что она ни делала. Мать облила слезами это восхитительное личико, потом стерла следы их с ея чудных синих глаз и пошла к деду объявить о ея согласии.

Дед не поверил и потребовал, чтобы его Катенька сама подтвердила ему свое решение. Холодно и безстрастно молодая девушка ответила, что она находит партию вполне выгодною, что, не смотря на разность лет, она надеется быть счастливою с графом, благодаря его редким качествам, и потому, если папенька изволит дать свое согласие на этот брак, то и она согласна. Железный старик дрогнул; он почувствовал, сколько преданности и самоотвержения скрывается в этих фальшивых нотах, и понял, что она не желает даже признавать себя жертвой, щадя его гордость и глубоко оскорбленное самолюбие. Взволнованный и растроганный, он привлек дочь к себе на грудь и сквозь слезы дал ей свое благословение. С этих пор родители благоговели перед своею дочерью, а младшия сестры и брат почитали ее второю матерью, и она оправдала их доверие.

С тою же безстрастною улыбкою, с тем же горделиво-покойным взглядом, с которыми она в детстве каталась на саночках, запряженных удалою тройкою из брата и двух сестер, но на этот раз с ясным сознанием свято выполненнаго долга, 18-ти-летняя красавица пошла к брачному алтарю с своим почти 70-тилетним женихом. Брачный обряд совершил в церкви Покрова отец Борис Албенский.

Портрет графа Валериана Стройновского.

Бог благословил этот союз. Тетка моя нашла в нем возможное счастие. Муж ея был чрезвычайно умен и образован, и ум его был одинаково приятен как для гостинных, так и для тихой домашней жизни. Он тешил жену всеми средствами, какия давало ему его громадное состояние, никогда ничем не стеснял ее; действуя авторитетом не власти, а советов, он сумел сделаться ея другом и так овладел ею, что она сама прежде всего желала знать его мнения и образ мыслей. Он искренно и горячо полюбил ея семейство; дед и бабка любили и почитали его, как их лучшаго друга, младшие члены семьи видели в нем втораго отца. Чтобы не разлучать тетки с ея родителями, он купил ей соседнее имение в 2000 душ и построил там каменный дом.

Были свои странности и у графа Стройновскаго: недугом сочинительства он болел еще более графа Хвостова, потому что неумел вовсе писать по-русски, а сочинял по-польски, с примесью латино-французскаго языка. Словоизвержения его и без того страдали непомерною длиннотою, а он еще отдавал переводить их разным лицам, плохо владевшим русским языком, так что многотомные трактаты его по политической экономии положительно невозможно было читать. Другая страсть его была — лечить: будучи доктором медицины, он считал себя и великим врачом-практиком; его родственники, друзья и знакомые должны были терпеть его длиннейшия консультации, после которых он писал такие же длиннейшие рецепты, хотя и сознавал в глубине души, что едва ли ему удастся найти когда нибудь пациента, который простер бы свою преданность до употребления прописанных им лекарств.

В 1823 году родилась моя двоюродная сестра, графиня Ольга Валерьяновна Стройновская. Дед и бабка, казалось, помолодели от радости; это была их первая внучка; молодыя тетушки просто влюбились в племянницу. Но эта всеобщая любимица, портрет отца, с рождения носила какой-то странный отпечаток старческой дряхлости: поставив рядом портреты отца и дочери, в самом юном ея возрасте, зритель поражался их сходством. В 1842 году, моя двоюродная сестра вышла замуж за тогдашняго командира Гродненскаго гусарскаго полка, князя Д. Г. Багратиона-Имеретинскаго.

В ноябре 1845 года, умер князь, оставив молодую вдову с двумя малолетними сыновьями. В 1853 г., умерла и она сама в Париже от чахотки, оставив матери своей двух малолетних внуков. Мир ея дорогому праху. Это была одна из лучших женщин своего времени, подобно отцу своему обладавшая твердым, светлым умом и страстно любившая искусства и литературу.

В первую зиму после свадьбы, граф Стройновской попробовал вывозить свою жену. Не помню теперь, куда былъ ея первый выезд; помню только, что первый контрданс она протанцевала с государем Александром Павловичем, а затем весь вечер танцевала с страшнейшим из ловеласов того времени, графом, (впоследствии светлейшим князем) Чернышевым. Произведенный ею эфект доходил до фурора и испугал стараго графа; первый выезд моей тетки был и последним. Она, впрочем, никогда и не возбуждала об этом вопроса, все более и более погружаясь в свой величавый индифферентизм.

Была ли счастлива молодая красавица? Пушкин не был с нею знаком, но ходил, говорят, в церковь Покрова, что в Коломне, полюбоваться ею; там ее можно было видеть каждый воскресный и праздничный день. Затем появился „Домик в Коломне», где тетка моя, под названием графини, изображена с поразительною верностью. Знакомые с прелестным произведением Пушкина не нуждаются в моих пояснениях.

Вслед за рождением дочери, супругов постигло тяжкое горе: граф всю молодость занимался адвокатурой, в которой стяжал громкую славу и которой был обязан значительною частью своего громаднаго состояния. Привычка процессовать сделалась страстью его старости, и страстью крайне неудобною для сенатора, ведущаго дела в том же сенате. По тодашнему, теперь уже непонятному нам обычаю, поверенными были сенатские же обер-секретари; дела графа Стройновскаго вел, как я уже сказал, Кохановский, а дела его противников Леляновский; чтобы задобрить последнего, и ему давали кое-какия делишки, а иногда просто выплачивали субсидии. На одной из дружеских попоек, которыя тогдашним дельцам заменяли теперешния совещания публичныя и частныя, Леляновский объявил Кохановскому, чтобы он передал своему графу, что, если он не уплатит ему столько-то, то будет его век помнить. Кохановский исполнил поручение; граф заупрямился; прошел месяц, успели уже об этом позабыть, как вдруг Стройновский был уволен от службы.

Оказалось, что Леляновский написал от имени своего доверителя прошение, которое направил в комиссию прошений. В нем говорилось, что проситель не может ожидать себе от сената правосудия, так как ведет дело против сенатора, который, вдобавок, сам же участвует в решении собственных дел. Это возмутило императора Александра и он не только без суда и следствия, но даже без спроса обвиняемаго, позорно отставил его от службы.

Беда не приходит одна: отставка повлекла за собою и потерю процесса; не помню хорошенько, с кем — если не ошибаюсь—с графом Чапским; но дело в том, что Стройновскому пришлось заплатить что-то около миллиона рублей. Он продал свой петербургский дом, знаменитую коллекцию картин и статую Кановы, вывезенную из Италии, и многое другое, и для поправления обстоятельств отправился в деревню.

Длинна и тяжела показалась эта зима моей бедной тетке, в первый раз в жизни разлученной с своей семьей. Муж ея не скучал, он везде находил ceбе развлечения: книги и сочинения новых трактатов, заботы о дочери, обширная переписка, хлопоты по устройству новой усадьбы и сада, распоряжения по имению и беседы с замечательно умным бурмистром, Мироном Григорьевичем, поглощали время стараго графа. Но главным его развлечением было — лечить, лечить и лечить; хотя он держал для крестьян немца-лекаря Либенау, но, очевидно, не с тем, чтобы отказаться от собственной практики. Мужики скоро смекнули, что для того, чтобы добиться всяких милостей от добраго и богатаго барина, стоит только сделаться его пациентом.

На лето, дед с бабушкой и дочерьми приехал в деревню к графу и общая семейная жизнь потекла прежней колеей.

Н. Маевский.

Примечания:

1) «Записки Болотова», т. I, стр. 179.

2) «Русская Старина», т. V, стр. 134, анекдот № 52.

3)См указы Павла I-го о пожаловании имения жене бригадира Буткевича. „Русская Старина», т. VII, 1875 года; указы от 7-го и 30-го декабря 1796 г. и 7-го января 1797 года.

 

Отрывок из воспоминаний Маевского воспроизволится на основе текста: Маевский Н.С. Из семейных воспоминаний // Исторический вестник, 1881. – Т. 3. - № 10. – С. 324-340.

Категория: Тихвинские помещики | Добавил: TVC | Теги: Стройновский, Тихвинские помещики, Тихвинские усадьбы, Буткевичи
Просмотров: 1852 | Загрузок: 0 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar
Приветствую Вас, Гость!
Четверг, 21.11.2024