Главная » Файлы » Персоналии » Тихвинские помещики |
[ · Скачать удаленно (100 мб) ] | 29.10.2015, 14:24 |
Дяденька Пётр Егорыч
Бытовая картинка из помещичьего быта прошлого столетия А. Н. Витмер
I У деда моего по матери, Егора Васильевича Баранова, было двадцать девять человек детей: от первой жены восемнадцать и от второй одиннадцать. Моя мать родилась от второй жены, Александры Макаровны, женщины необычайно кроткой и доброй — святой, как выражалась матушка, благоговейно чтившая ее память и до старости себя упрекавшая за то горе, которое доставляла ей своим непослушанием и грубоватым с нею обхождением. Деда Егора Васильевича, умершего раньше моего рождения, по созвучию с Егором, мы называли «дедушка Тагор» (Егор). Это был, по общим отзывам, человек необычайно деятельный, хороший хозяин и вечно в разъездах. Дети его мерли почему-то как мухи, и относился он к этому в высокой степени стоически: возвращается домой, застает жену в слезах, умер Васенька или Олечка, а дед очень спокойно произносит: — Ну, что ж делать. Бог дал, — Бог взял, и приказывает подавать обед. Из двадцати девяти человек до зрелого возраста дожили только трое: «дяденька» Петр Егорович, тетушка Екатерина Егоровна и моя мать. «Дяденька», как его всегда у нас называли, был старший, за ним следовала Екатерина Егоровна и спустя десять лет — моя мать. Дядю обе сестры называли: братец Петр Егорович и говорили ему «вы», а он их — сестрица Катерина, или Наталья Егоровна, и также применял к ним «вы». Что же касается сестер, то старшая на десять лет Екатерина звала младшую «Наташенька» и говорила ей «ты», а мать моя, как младшая, говорила старшей неизменно «вы» и называла «сестрица Катерина Егоровна». Таково было родовое чинопочитание былого времени среди помещиков средней руки. Род Барановых происходил, как значится в сохранившемся у меня патенте, от крымского мурзы Барана, или «Барына», как мне удалось дознаться в Крыму, ушедшего «из Крымской орды в 1490 году в княжение великого князя Василия Темного и названного во святом крещении Даниилом». З а подвиги под Казанью потомки его были награждены вотчинами Новгородской губернии в Тихвинском уезде, которые составили впоследствии мое родовое имение, где я проводил летние месяцы лучшей поры юности и молодости. Но прежде, чем перейти к матери и потом ко мне, это имение, Гора, досталось старшему в роде дяде моему Петру Егоровичу, или «дяденьке», как его всегда у нас называли. Он слыл, да и был в действительности большим чудаком. Ребенком, в начале прошлого столетия, его отдали в морской корпус, в такую суровую школу, о которой даже я, прошедший также тяжелую школу кадетского воспитания пятидесятых годов, не мог составить себе ни малейшего представления. Была, например, в морском корпусе игра в разбойники, отличавшаяся такой жестокостью избиений, что мальчики прыгали из окон второго этажа, лишь бы не попасться в руки азбойников. Что же касается воспитательного метода, то дядя уверял, что в первый же день поступления в корпус его высекли за шалость два раза. На следующий день опять высекли. Это показалось ему так оригинально, что мальчик стал на листе бумаги черточками отмечать каждое сечение. Оказалось, что за шалости в первые два месяца его высекли пятьдесят два раза. И, между тем, во лжи я его никогда не замечал. Так как он не кричал во время сечения, — что, т. е. малодушные крики от боли, считалось величайшим позором, — то неисправимый шалун приобрел уважение товарищей и свою интересную статистику сечения бросил. Неисправимая наклонность к шалостям указывала на характер мальчика, живой и впечатлительный, но суровая, спартанская школа, а затем не менее суровая морская служба того времени, вместе с жизненными неудачами, сделали то, что, когда я сознательно познакомился с «дяденькой», это был уже бирюк в полном смысле слова, бирюк самый тяжелый, нелюдим, которого все побаивались, кроме соседа, товарища по корпусу и службе Дмитрия Васильевича, также Баранова, происходившего оттого же корня, но совсем уже не родственника. Этот Баранов, также суровый на вид, был человеком исключительным по своей необыкновенной доброте и непоколебимой честности. На севере, у нас по крайней мере, крепостное иго было не так тяжело, как в центральных и хлебородных губерниях. Помещики, не очень богатые, управляли имениями либо сами, либо через старост. Не было «кровопийц» управляющих, не было и богатых, властных самодуров-помещиков. Гаремы же из крепостных позволял себе у нас делать только один помещик Мартьянов, человек относительно богатый, и, несмотря на то, что он щедро «награждал» и хорошо выдавал замуж своих крепостных любовниц, Мартьянов пользовался общим презрением и не смел показываться на дворянских собраниях. II Что же касается дяди, тетки и моей матери, то помню один только случай розог в имении моей тетки, у которой матушка меня оставила на время поездки в Петербург для определения в нститут путей сообщения старшего брата. В числе крепостных у тетки, Екатерины Егоровны Шамшевой, был сапожник, Василий Пугачев, или Пугач, как его называли. Он был отличный мастер, работавший и в Петербурге как оброчный. Но в Петербурге спился, оброк платить бросил, дошел до обнищания и водворен был в усадьбу. Это был человек, видавший виды, «образованный» по общему признанию, хорошо грамотный и очень любивший чтение. Держал он себя с большим достоинством, и все относились к нему с оттенком уважения, не исключая даже тетки, женщины властной, умной и вполне корректной. Что же касается меня, девятилетнего впечатлительного мальчишки, то я смотрел на него как на существо, совсем выдающееся по уму и знанию жизни, и целыми часами просиживал подле его верстака, слушая интересные рассказы про то, где он бывал и что видел. Человек он был, несмотря на сложение гиганта, больной, с бескровным, налитым лицом алкоголика: он страдал запоем, который тогда, в доброе старое время, считался не болезнью, а распущенностью, и общепризнанным, прекрасным против него средством рекомендовались розги. Староста несколько раз говорил барыне, что надо поучить Пугача, но та все не соглашалась, а ограничивалась призывом к себе и нотациями: — Что ты, батюшка Василий, никак совсем потерял совесть? — Не буду, матушка Катерина Егоровна, не буду больше. Брошу, — неизменно отвечал Василий и так же неизменно, недели через две, как только получал деньжонки, благодаря тому, что в ремесле своем был, действительно, первоклассным мастером, снова напивался. Так тянулись месяцы: тетушка усовещевала, даже бранилась, а Василий пил. Но вот однажды приезжает «капитан-исправник», человек бойкий, развязный. Остановился по делам службы в соседнем селе Большой Двор, где устроил временную квартиру, но приехал в усадьбу навестить помещицу, пользовавшуюся всеобщим уважением. Оставили, разумеется, обедать. — Ну, что у вас поделывается, матушка Екатерина Егоровна? — говорит развязный капитан-исправник. — Да что, батюшка, — между прочим отвечает Екатерина Егоровна: — Пугач мой совсем от рук отбился: пьет без просыпу. — Знаю, знаю его, и мастер ведь он хороший: сапоги и мне сшил прекрасно. А вы вот что, Екатерина Егоровна, пришлите-ка его ко мне со старостой в Большой Двор, я его поучу немножко, пить перестанет. И исправник, всегда торопившийся, встав из-за стола, немедленно уехал, повторяя на прощанье: — А вы Пугача-то прислать ко мне не забудете? Тетушка колебалась. Кузины, девушки совсем молодые, образованные и милые, умоляли «maman» простить Василия, но пришел староста и настойчиво рекомендовал «поучить Василия, — потому от рук отбился вовсе». И Василий, вместе со старостой, был отправлен к капитану-исправнику в Большой Двор. Кузины плакали, горничные ахали, тетушка в волнении, молча ходила по комнатам, я с бьющимся сердцем не отрывался от окна в ожидании возвращения Василия. Возвратился он, когда уже стемнело. Сам я боялся взглянуть на него, но горничные говорили, что пришел он «весь синий-синий», староста доложил барыне, что капитан-исправник «поучил и хорошо поучил Пугача, не извольте беспокоиться, баловство бросит». Но кузины, я, сама тетка и весь дом беспокоились и в беспокойстве провели всю ночь, опасаясь, что Пугач, в отместку, сожжет дом и усадьбу. Под утро, разумеется, я заснул, а, встав с постели, прежде всего заглянул в комнатку Пугача и вижу его мрачным, сидящим на своем обычном месте за работой. Долго не смел подойти к нему. Подошел только к вечеру. Сначала оба молчали. — Да, Саша, — наконец сказал он: — поучили и за дело поучили. Что ж, справедливо поучили. Катерина Егоровна женщина справедливая. Король-дама! У меня навернулись слезы, и я бросился целовать Василия. Передаю этот незначительный эпизод, произведший на меня огромное, неизгладимое впечатление, именно вследствие своей исключительности и доказывающий, что крепостное право у нас, по крайней мере, в Тихвинском уезде, в имениях дворян среднего достатка, было в большинстве игом совсем не тяжелым. На крепостного помещики смотрели как на человека. Это были отношения чисто патриархальные, и помещик стоял горой за своего крестьянина — перед капитан-исправником, например, который выбирался из дворян дворянами же; а становые — не только обидеть мужика, но и вообще перед помещиком пикнуть не смели, не то что теперь, когда даже урядник может из мужика «и дров и лучины нащипать». Личная польза обязывала также помещика заботиться о благосостоянии крестьянина, чтобы у него была лошадь, корова, овцы (для полушубков и шерстяной пряжи), и в неурожайный год крестьянин не боялся голодухи: «барин накормит, барин не даст в обиду, за барином, как за каменной стеной». Не говорю, конечно, чтобы совсем не было исключений: одна из соседок тетушки, например, совсем мелкопоместная, кормившая меня, ребенка, великолепными сливками, тянула со своих двенадцати душ, что могла, и крестьянам этим, конечно, жилось нелегко, хотя голодухи они все-таки не испытывали, как частенько бывает теперь. Что касается патриархальности отношений между помещиками, повторяю, средней руки северных губерний и их крепостными, то она выражалась между прочим в общении дворянских детей с дворовыми ребятишками. Хорошо помню свои первые спортивные увлечения игрой в городки, или, по народному, грубому выражению, «в рюхи». Правила игры требовали, чтобы побежденные отвозили победителей, садившихся им на плечи, от одного городка к другому, и я добросовестно подчинялся этому правилу, несмотря на реприманды моей матери, тетки и насмешки кузин, находивших, что в городки я играть могу с дворовыми детьми, но возить на себе всяких «Ванек и Сенек благородному мальчику неприлично». Реприманды и насмешки я выслушивал, но из чувства справедливости и равноправия продолжал возить на себе в случае поражения своих победителей. Так продолжалось, однако, только до поступления моего в корпус. Кадетом же, чтобы не «марать честь мундира» и вместе не быть несправедливым, вовсе отказался от любимой игры, тем более, что весь к этому времени был уже поглощен страстью к ружью, стрельбе в цель, верховой езде и охоте. III He имея ни малейшего желания писать апологию крепостного права и, напротив того, возмущаясь всеми его ужасами, тем не менее, должен сказать, что были помещики, не только не «поровшие» крестьян, но даже не употреблявшие бранных слов. Таким именно был сосед и приятель «дяденьки» — Дмитрий Васильевич Баранов. Этот суровый на вид моряк, обстрелянный, казалось бы, непристойными ругательствами и поркой моряков былого времени, не только не сек своих крестьян, но никто никогда не слышал от него иной брани, кроме «дурака», да и то в редких случаях. Того же правила придерживался и мрачный нелюдим-дядя, мужикам которого жилось совсем хорошо, благодаря тому что барщину они несли только два дня в неделю1 и при том имели право безданно-беспошлинно рубить лес в его обширных лесных дачах и возить бревна на продажу в Тихвин, за двадцать две версты. И между тем, как к Дмитрию Васильевичу Баранову, человеку не богатому, обремененному большой семьей, мужики шли с доверием, со всякими пустяками, — «дяденьку» все боялись, как огня. Причина заключалась в его крайней нелюдимости и чудачествах. Мрачный холостяк, он был совершенно искренним врагом женщин и избегал их общества. А когда-то, как говорили, это был весельчак и усердный поклонник всемогущей богини, благодаря которой всегда и во всем, по мнению многих, надо искать женщину; но эта-то богиня и погубила его, как многих, слишком многих. Гибель произошла в самой грубой, неинтересной форме: он заболел и, как рассказывал, предостерегая меня впоследствии, когда я был уже офицером, проболел целых семь лет. Это-то и заставило его выйти в отставку, уединиться, остаться холостяком и избегать женщин. Сосед его, тоже моряк, Дмитрий Васильевич, о котором я упомянул, был тогда еще на службе; дядя провел поэтому лет пять в полном уединении, и тут-то развились его чудачества. Человек по тому времени образованный, он много читал и зачитывался, конечно, по ночам; не склонный к хозяйству, начал вставать поздно и мало-помалу дошел до того, что не спал по ночам вовсе и, живя в деревне, вставал с постели после полудня. Приедешь, бывало, часа в два дня и слышишь: «дяденька еще не вставали». И все в доме ходят на цыпочках, и в усадьбе вообще не слышно громких разговоров и только изредка раздается властный голос старосты Ивана Абакумова. Не только песен, веселых голосов и перебранки, которыми отличались усадьбы того времени, не было слышно на Горе, — казалось, даже животные и те не позволяли себе громко мычать или ржать из опасения потревожить «дяденьку». И проезжие мужики, даже не его крепостные, подымаясь в гору, на которой стоял старинный господский дом, почти вплотную к проселочной дороге, отделенный от нее лишь палисадником, не позволяли себе ни криков, ни ругани, снимали шапки и опасливо поглядывали на окна господского дома. А в этих окнах днем никогда ничего не было видно; по ночам же бывал свет, обрисовывавший подчас тень бродящего по пустому обширному дому человека. И эта тень наводила страх не на одних крепостных, а на всю округу. Все знали, что Петра Егоровича днем никто не видит, кроме старосты да домашней прислуги, а целые ночи он ходит по дому, и суеверие того времени наполняло таинственный дом какими-то ужасами: в доме, особенно после смерти дяди, несомненно, «чудилось». По крайней мере, когда его имение и усадьба перешли во владение моей матери, она долго не решалась поселиться в доме и поместилась наконец во втором этаже, устроив себе спальню в комнате своей покойной матери, которую все почитали за святую. Как теперь вижу эту комнату с огромной иконой Тихвинской Божией Матери и такою же Николая Чудотворца, старинного письма, за которую еще тогда, лет пятьдесят тому назад, староверы предлагали триста рублей. В комнаты же дяди, где он спал, читал и обедал, даже днем никто не ходил в одиночку, и в усадьбе прочно укоренилось убеждение, что умерший «дяденька» по ночам ходит по дому. Некоторые даже видели его, а шаги его слышали почти все. В таком положении было дело, когда я, девятнадцатилетний поручик, приехал после лагерных сборов в отпуск, благодаря распоряжениям военного министра — отпускать офицеров-дворян «для устройства быта крестьян», по назревавшему тогда, в 1858 году, вопросу об освобождении крепостных. Хотя и воспитанный в рассказах нянек, да и не одних только нянек, о привидениях, мертвецах и всемогуществе нечистой силы, я успел уже, однако, освободиться от впечатлений детства и не верил к тому времени ни в какую «нечисть». Полная власть над нечистой силой далась, однако, не сразу. Теперешней молодежи это покажется, конечно, смешным, но тогда другое было время. Лет пятнадцати-шестнадцати я не верил уже в привидения, но не верил только умом, а нервы все еще не отказывались реагировать на образы, воспринятые воображением с детства. Я решил бороться с самим собою в этом смысле и, между прочим, вслед за производством в офицеры начал ходить по ночам, и именно в полночь — самое любимое, как известно, время для прогулок мертвецов — на уединенное Тихвинское городское кладбище. Признаюсь, сначала было как-то жутко: в прогулки мертвецов не веришь, понимаешь, что они народ самый безобидный, и тем не менее белый крест сначала принимал издали форму, совсем на крест непохожую, и шорох деревьев также казался чем-то необычным; но силою характера заставлял себя идти навстречу привидению или звуку, и привидение принимало форму простого креста или памятника, а шорох — просто дыхания ветра в листве. Так и тут: я решил сразу сделать дом, в котором «чудилось» и в котором ходила тень дяденьки, обитаемым и не страшным. К вечеру же приказал перенести свою постель из второго этажа, из комнаты, сравнительно более безопасной от посещений мертвеца, — в те самые покои, где жил и спал дяденька, куда даже мужчины днем не решались ходить в одиночку, и самую постель велел устроить на кровати «дяденьки». Матушка сильно восставала, умоляла не делать этого, но я настоял на своем, захватив, однако, с собою пистолет (револьверы тогда только что начали входить в употребление) на случай какой-нибудь с чьей-либо стороны неуместной шутки. К этому времени я уже достаточно закалил себя и заснул, как всегда засыпал бывало, — немедленно после того, как прислонишь голову к подушке; проспал, как убитый, восемь часов, и утром на робкие вопросы со всех сторон, весело отвечал, что спал превосходно и ни в какие разговоры с покойным дяденькой не вступал. Так с тех пор дяденька и перестал ходить по ночам. Дом сделался окончательно обитаем, и никто бедного покойного дяди уже не боялся. Я же прочно поселился в его любимых двух комнатах, благо они были расположены совсем отдельно, с выходом прямо в сад. А. Н. Витмер// Исторический вестник. – 1916. – август. – С. 368-382 Окончание этого интереснейшего очерка, а также полностью книгу А. Н Витмер «Что видел, что слышал, кого знал…» вы можете скачать на посвященном ему сайте, адрес которого помещаем ниже. http://witmer.ru/index.php/what-have-seen | |
Просмотров: 1553 | Загрузок: 353 | |
Всего комментариев: 0 | |