Главная » Файлы » Персоналии » Воспоминания. Дневники. Документы.

Н. С. Грейвер. Воспоминания. Часть третья.
[ · Скачать удаленно () ] 19.12.2016, 22:04

 

 

Вне школы .

После уроков мы всем классом отправляемся по домам, постепенно расходясь в разные стороны. Вот мост через Тихвинку — деревянный, но вполне устойчивый при любых подъемах воды. Вот часовня у входа в Большой монастырь; монах продает копеечные восковые свечи; дружный учитель церковно-приходной школы, известный богомол, отбивает поклоны. Поравнявшись с часовней мой сосед по парте, Володя, ни на секунду не прерывая фривольного поведения, слегка склонив голову крестится и, как бы в оправдание, роняет: «Крестное знамение и без молитвы сотворенное предохраняет от диавола».

Идем вдоль большого оврага и напрямик к центру города. Пожарная часть, каланча, казначейство, полиция, тюрьма, городской сад, впечатляющий размерами и красотой собор с окружающей его лужайкой, торговая площадь с двумя гостинными магазинами — я бываю там редко и только для покупки книг, но некоторые реалисты считают его родным домом, благо оба продавца молоды и томятся от безделья.

Чуть в стороне — аптека, где раньше обитал Боря Иппо, а рядом каменный дом с садом — пристанище Коли Изачика.

До поступления в реальное училище мы часто играли в солдаты. В проливной дождь отец пытался увести меня домой, но тщетно: часового может снять только его разводящий. Один из моих тогдашних друзей оказался сподвижником маршала Тухачевского и разделил его участь, второй жив и здрав — он контр-адмирал. И только я — презренный шпак.

В те времена аптека, помимо всего прочего, бойко торговала самодельной сельтерской водой. И ежедневно можно было наблюдать одну и ту же картину: аптекарша выйдя на крыльцо кричала — Тимофэй! Тимофэй! А кто-нибудь откликался: Тимофей ушел газы пускать…

От центра города во все стороны расходится девять улиц: две к вокзалу, две к монастырю, три к кузницам и две на так называемое Выползово. Здесь весной и осенью действительно с трудом выползаешь из грязи. Но летом, когда сухо, мы часто ходим в этом направлении на речной пляж. Место зто почему-то именуется «Плаха” — возможно как отголосок каких-то казней. Ведь говорят же, что слово «сволочь» имеет- своими источниками резолюции Екатерины : «сволочь его в Тихвин».

Оказывается молитва тоже может быть поставлена на службу человеку. Мне доводилось, например, видеть, как под «Отче наш» варят яйца: прочитает три раза — всмятку, семь раз — вкрутую.

Полиция — исправник, надзиратели, городовые — в маленьком городе их все знают… Помню исправника начала века.

Красивый мужчина с холеными бородой и усами, в прошлом блестящий гвардейский офицер, вынужденный уйти в отставку из-за мезальянса — неравного брака по любви. К службе рвения не проявляет, держится сдержанно, с интеллигенцией общителен благожелателен. После пятого года черная сотня начала готовиться к еврейскому погрому. Исправник сказал: Пока я жив — не допущу. Слово сдержал. И не потому ли его вскоре уволили со службы.

Новый исправник не обладал либерализмом своего предшественника и ассоциируется в моей памяти с паспортными делами. Это он своими преследованиями заставил одного из друзей нашей семьи принять лютеранство. Пo-существу ничего не изменилось, тем более, что сторублевая мзда Гельсингфорскому пастору избавила от ритуальных процедур. Но новый паспорт, полученный на следующий же день, давал все права, предусмотренные законами Российской империи для правоверных.

При этом же исправнике был оформлен «брак» моей бабушки Настасьи с кронштадтским николаевским солдатом. Стараясь рассеять тягостное впечатление, попробовали ввести в этот акт элементы шутки, даже соответствующую трапезу устроили, но бабушка, наша горячо любимая бабушка, сидела в соседней комнате и ломая руки горько причитала вспоминая своего покойного и единственного супруга — моего деда Наума Соломоновича. На следующий день бабушка получила паспорт жены николаевского солдата, дававший ей право на повсеместное жительство, а ее фиктивный муж, обретя сторублевку — как видите цена твердая prix fixe — исчез навсегда.

Были случаи и иного плана. За обедом отец рассказывал о каком-то персонаже, приехавшем чтобы «потерять паспорт». Существо этой операции осталось для меня темным.

Тюрьма — о бытии ее ничего сказать не могу. Часто можно было видеть как по городу в строю под конвоем проводят арестантов. Иногда им перепадала милостыня. О наличии в местной тюрьме политических заключенных — ни разу ничего не слышал; если они бывали, то, вероятно, лишь эпизодически и кратковременно.

В начале войны по главной улице шел крестный ход с попами, иконами, хоругвиями и портретом царя Николая. Некий приезжий студент не снял фуражки. Поскольку же «бунтовщики, студенты, жиды и прочая сволочь» числились в одной когорте — немедленно раздались призывы к погрому. Но и на сей раз власти воспрепятствовали этому, хотя до совершенно другим мотивам: Россия, в условиях войны особо остро нуждавшаяся в займах, вынуждена была считаться с общественным мнением Европы и искать благоволения баронов Ротшильдов. Отсюда и соответствующие полицейские циркуляры. При другой ситуации старшей ветвь рода Грейверов оборвалась бы, вероятно, пятьдесят четыре года тому назад.

В 1914 году я провел каникулы у тетушки Раисы Наумовны в Устюжне. Маленький, но приятный городок, куда летом приходилось ехать сотни верст на лошадях к югу от станции Бабаево, а зимой верст пятьдесят по замерзшим болотам от станции Сиучи; правда весной можно было добраться на пароходе, но лишь по высокой воде. И не думал я тогда, что в свое время буду упоминать в лекциях знаменитую Устюжку Железнопольскую, где тысячу лет тому назад из болотных руд подучали железо, ковали топоры-секиры, ножницы — резальники и другие изделия.

Ворчанье тетушки я оставлял без внимания. Целыми днями бродил где вздумается, удил рыбу, навострился играть в поддавки и решал хитроумные математические задачи, а вечером отправлялся на берег реки Мологи любоваться закатом солнца. Словом жил в полное свое удовольствие. Муж тетушки — замечательный часовщик-механик, болезненный, но добрейший человек, великий молчальник, сибарит и непротивленец — очень хорошо но мне относился; мы соревновались в поглощении ситро, но угнаться за ним в чтении приключенческих романов было невозможно.

Тетушка рассказывала как годом ранее у нее гостил мой двоюродный брат студент Саша — Александр Аронович Давыдов. Потомок «николаевского солдата» Саша пользовался пресловутым «правом жительства». Но исправнику он показался все-же подозрительным. В самом деле — зачем может приехать в наш город чужой студент? Вызвать его тотчас же в полицию! Тут-то и оказались свойственные Саше дерзость и юмор.

«Чем вы здесь собираетесь заниматься?” сурово спросил исправник. «Хочу построить на площади балаган и открыть цирк» — не задумываясь сымпровизировал Саша. «Как цирк?» изумило я исправник. «Очень просто. Устюжна в стороне от большой дороги, развлечений никаких, не сомневаюсь, что цирк окажется выгодным предприятием. Я уже договорился с жонглером, фокусником, гимнастом и дрессировщиком лошадей. Прочей шушеры — сколько хочешь. Нет только рыжего.

Саша с невинным видом смотрел на огненно-рыжую бороду исправника,—без рыжего, сами понимаете, в наше время никак нельзя. В дальнейшем хочу выписать Антея — мощный мужчина, тридцать пудов выжимает, мой старый приятель — вместе выросли…

Слух об этом мгновенно разнесся по городу. За Сашей бегали мальчишки, ожидая, очевидно, что он выкинет какой- нибудь кунштюк. И, даже после его отъезда, аборигены долго еще верили в предстоящий приезд цирка, во всяком случае не менее, чем во второе пришествие.

Саша, милый Саша! Его отец — вытегорский часовщик — женился вторым браком на моей тетушке, однако, волею судеб, дети от первого брака — Саша и Леня — оказались, пожалуй, даже более родными и близкими нам, чем кровные двоюродные.

Экстерном сдал экзамены за гимназию и стал фармацевтом. Так бы и остался на этой стезе, хотя в те времена говорили: «у отца было два сына — один умный, второй фармацевт. Но в Вытегре всегда было много политических ссыльных. Повседневное общение с ними развило Сашу политически и культурно, отполировало недюжинный природный ум, привило жажду знания и все это в совокупности определило его жизненный путь.

Помню как на протяжении многих лет Сашу, в кругах людей ему особо близких, звали Васей и он откликался. Несколькими десятилетиями позднее его земляк и друг доктор Мешель пояснил, что это была кличка в среде нелегальных, перешедшая в повседневную жизнь.

Мы сидели вечером. Я потягивал из рюмочки портвейн, перед Сашей стоял стакан слегка разбавленного спирта. Я рассказывал о своем житье-бытье. Саша вспоминал свои молодые годы. Не имея возможности получить высшее образование в России, он уехал в Германию и был принят в университет. Быстро овладел языком, учился успешно и усваивал преподаваемые дисциплины значительно быстрее и глубже чем немцы.

Но, в числе многих других жаждавших просвещения россиян, — бедствовал не менее чем Илья Эренбург в молодые годы в Париже. Правда, наше «перебивался с хлеба на квас” здесь не подходило, поскольку пиво было в Германии дешевле кваса, а на хлеб денег зачастую вообще не оставалось. Но, к счастью, в качестве бесплатной закуски, в немецкий пивных того времени, вместо индивидуально подававшихся у нас на небольших блюдечках соленых хлебных кубиков и ложечки горошка, на столах стояли вазы со свежими румяными булочками. Наши соотечественники брали по кружке пива за несколько пфенигов и досыта наедались. Хозяину это сильно не нравилось, сначала он косился, затем попробовал намекнуть и, наконец, прямо оказал: «Когда в следующий раз захотите пива- идите в булочную». Хорошо, что биргалок было множество и можно было перекочевывать из одной в другую.Саша окончил университет в 1914 году буквально накануне первой мировой войны» Пешком удрал в Швейцарию. Через Грецию и Гибралтар добрался до Петербурга. В пути украли диплом, но некоторые другие документы сохранились.

За месяц сдал в Петербурге государственные экзамены и получил новый диплом, заведовал больницей в большом селе Молвитино, затем в Гавриловом Посаде и, наконец, был приглашен в Иванов. Во всех этих местах я бывал у него в гостях и неизменно слышал блестящие отзывы, как об авторитетном враче и чудесном человеке.

Помню в 1916 году гостил и несколько дней в Молвитино. Саше подали конверт с запиской: «Прилагая гонорар, прошу выписать рецепт на спирт”. Ответ был написан незамедлительно: «Здоровым спирт ни за деньги, ни без денег не выписывается». Когда посланец ушел, Саша пояснил: «Местный властитель судеб: все у него под пятой, так думает, что и мной может командовать — пусть выкусит!»

В Иванове Саша рассказал мне очередной эпизод. В «Медицинском вестнике» появилось объявление: В город Снопск требуется пять квалифицированных врачей. Плата 35 рублей. Заявления адресовать инспектору здравоохранения. По инициативе Саши пять ивановских врачей направили в Снопск коллективное письмо с предложением услуг, но просили предварительно разъяснить некоторые неясные положения. Какой необходим стаж по специальности для занятия вакантных мест? Обязательно ли знание хирургии? нужно ли представлять научные труды? Плата 35 рублей — каждому или всем пятерым вместе.

Прошло месяца два. Перелистывая очередной номер «Крокодила» я узрел, знакомое по рассказу Саши объявление инспектора здравоохранения. «Разные люди отнеслись к этому по-разному — благожелательно комментировал журнал. Одни скорбели о нашей бедности, другие недоумевали. И вот группа недоумевающих Иваново-Вознесенских врачей направило в Снопск следующее заявление — приведен текст. На этом заявлении снопский инспектор здравоохранения начертал:

«На запросы хамского порядка официальные государственные учреждения не отвечают. Разъяснять этой милой пятерке, что для врачей обязательны элементарные правила этики».

От редакции Крокодил добавил: «Интересно знать, элементарные правила этики обязательны только врачам или и инспекторам здравоохранения? достаточно прочитать корректное письмо врачей и сентенцию инспектора, чтобы однозначно установить кому из них правила этики явно неизвестны» .

В последний раз я видел Сашу в Иванове, второго ноября 1925 года; приехал пригласить его на свадьбу, он был в отличном настроении, подтрунивал над потенциальным молодоженом, а седьмого ноября внезапно скончался — молодой, талантливый, всеми любимый, полный жизненных сил, казалось бы жить да жить…

Любимым занятием было катание на велосипеде. Вряд ли какие-либо агрегаты могли тогда конкурировать с велосипедом, самоваром и швейной машиной в части длительности использования. Они переходили из поколенья в поколенье — исцарапанные, ремонтированные, но в основном сохранившие свои качества.

Лет до двенадцати я ездил на подростковом велосипеде без свободного хода, затем на финском женском с деревянными ободьями, наконец, на полноценном мужской итальянской фирмы «Фиат-люкс. И если до первой мировой войны новый велосипед стоил порядка сотни рублей, то подержанные можно было приобрести за четверть цены, а то и дешевле.

С переездом в Петроград мне, полуслепому, пришлось отказать себе в этом удовольствии. Но когда, уже в пятидесятых годах, во время летнего отдыха в Паланге попался велосипед — меня снова неудержимо потянуло сесть за руль. По старой памяти я хотел было закрепить брюки; меня подняли на смех. Не успел я, однако, отъехать ж сотню метров, как отвороты брюк оказались между цепью и зубчаткой.

Единственные брюки! Дороже жизни! Что делать? Мгновенное решение — плавно лечь на бок, Но как в таком положении освободить штаны? Подбежала девушка — она думала, что я разбился. Объясняю ей сущность дела. Она тщетно дергает брюки с риском разорвать их. Собирается публика, толпа растет, все говорят о несчастном случае, совершенно очевидно назревают народные волнения. Тогда я принимаю смелое решение, расстегиваю штаны и начинаю осторожно выползать из них. Какая-то старушка интересуется одето ли у меня что-нибудь под штанами. Я советую ей не уходить и тогда через четверть минуты она получит возможность удовлетворить свое любопытство. Освободившись и вызволив штаны возвращаюсь домой, привожу себя в порядок, завязываю низ брюк веревочками и к своему огромному удовольствию уже безаварийно совершаю большой вояж.

Все описанное выше произошло в пятницу. На субботу и воскресенье в Палангу приезжает масса народа из Вильнюса и Каунаса. И когда на следующий день мы отправляемся к морю-десятки людей выбегают из дач, показывают на меня пальцами — это тот самый, который под велосипедом вылезал из штанов. Шутки, смех, темпераментное обсуждение происшествия со всех точек зрения и во всех аспектах. Хорошо, что они ничего не знали о моем общественном положении — резонанс был бы еще большим. Смеялась же вся Москва, когда представитель автоинспекции, экзаменовавший крутейшего специалиста по электродвигателям, безапелляционно заявил: водите удовлетворительно, а в моторе разбираетесь слабовато…

Культурная жизнь нашего городка — в начале века пять- семь тысяч жителей, во время первой мировой войны тысяч двадцать — была своеобразной.

Учителя, врачи, студенты, бывшие гимназистки, для которых в условиях того времени возможности получения дальнейшего образования в даже просто удовлетворявшей их работы были более чем ограничены, — составляли ядро интеллигенции города, задававшие тон этой культурной жизни.

В кругах интеллигенции много читали, а те ,кто повзрослев — следили по газетам за общественной жизнью и, особенно, за демаршами правительства, яростно обсуждая и, почти как правило, осуждая их.

Ощущая потребность в общении, охотно и больней частью экспромтом, ходили в гости. Примечательно, что, в отличие от нынешнего, это отнюдь не вызывало необходимости какого-либо застолья. Традиционным был, пожалуй, только кипящий самовар. А так, посидят, погуторят, попоют, поспорят, посмеются, иногда поиграют в шараду или буриме — обратите внимание, шесть «по» — и разойдутся.

В клубе систематически организовывались так называемые семейные вечера с танцами под музыку приезжего «симфонического» оркестра. Помню дирижера этого оркестра Гитлевича; при нем неизменно была скрипка и когда он появлялся у нас дома — отец доставал свою скрипку, а мать садилась за рояль.

Интересно, что клуб отапливался огромной амосовской печью в которую загружались двухметровые дрова; дымовые газы проходили по многочисленным каналам в стенах равномерно нагревая все помещения клуба. Печь была такого размера, что на ней свободно проживал весь этот гастролирующий оркестр в десяток человек и лишь дирижер нанимал себе комнату, не находите ли вы, что это любопытная бытовая деталь.

Время от времени устраивались любительские спектакли, обычно с какой-либо благотворительной целью. Частой исполнительницей ролей была наша жизнелюбивая Надежда Никифоровна; можно было бы назвать и многих других. В самодеятельных концертах участвовали прекрасная пианистка Рымарева, талантливый скрипач самоучка В. И. Коцелл и другой скрипач — консерваторист Гальперин. Выступление Гальперина было для нас настоящим праздником, но, раненый на войне в ногу, он с трудом мог стоять и чрезвычайно болезненно переживал это. Впрочем, на сцене он все же стоял, а чего это ему стоило — аллах ведает.

В числе многочисленных вокалистов процветал студент медик Михаил Ильич Фомичев — обладатель шаляпинского баса он выступал с большим мастерством и неизменным триумфом. Жаждя повседневной связи с артистическим миром, Михаил Ильич стал впоследствии лорингологом ленинградского театра оперы и балета имени С.М.Кирова.

Несколько раз в год приезжают небольшие гастрольные объединения, особым успехом пользовались труппы малороссов, поражавшие красочностью костюмов, музыкальностью и лихими плясками. Приезжали и лекторы: мне запомнилась лекция о феодализме окончание которой я обнаружил, проснувшись в пустом зале.

В летнее время по воскресеньям выезжали большими группами загород, например, на Царицино озеро, где по преданию коротала свои век которая-то из впавших в немилость жен грозного царя Ивана Васильевича. Часто подавались в Николо-Беседный монастырь. Здесь раздобывали в хлебодарке чисто-ржаной черный хлеб, а в леднике чудесное молоко и с неизменным удовольствием поглощали эту пищу богов. Чувствовали себя непринужденно, каждый вел себя в соответствии со своими вкусами и наклонностями, и всем было весело я приятно.

Случались и экстраординарные вещи. Так, некто Мордвинов, сыновья которого учились в нашем реальном, открыл для общего обозрения этнографическую экспозицию предметов, рисующих быт и нравы обитателей нашего уезда. Сбору этих экспонатов он посвятил многие годы и выставка произвела поистине неизгладимое впечатление: мы то и не подозревали как это все интересно и значительно.

На всякого рода дружеских сборищах, где бы и по какому поводу они не происходили, всегда много пели — преимущественно хором. Романсы и песни: «Дремлют плакучие ивы», «Помнишь ли ты, как нам улыбался счастье,» «Не осенний мелкий дождичек,» «Из страны, страны далекой» и многие другие чередовались с шуточными песнями в, особенно, частушками, которые в силу самой природы их можно было распевать.

Всегда отдавалась дань излюбленным: «Вниз по матушке по Волге”, «Есть на Волге утес» и, особенно, «Солнце всходит и заходит, а в тюрьме моей темно»… В подходящей обстановке певали и запрещенную «Дубинушку1», Студенческую песню «Быстры как волны все дни нашей жизни» пели в петербургском варианте — без Плющихи, тинного Будака в Казанки, но с Крюковым каналом и Фонтанкой рекой. Прославлялся за жизнелюбие петербургский святой Исаакий, а за каким градом значился святой Гавриил — не ведаю. Факт тот, что «Святой Гавриил по зубам получил и с тех пор доносить опасается».

Особенно дружно подхватывали припев:

«Через тумбу, тумбу раз,

Через тумбу; тумбу два,

Через тумбу, тумбу три,

Я лечу, лечу …

Иногда этот припев дополнялся или заменялся другим:

«Вот так штука, ха, ха, ха,

Вот так штука, ха, ха, ха,

Вот так штука, ха, ха, ха,

Ха, ха, ха, ха, ха…

И все заразительно весело хохотали…

Доводилось мне слышать и еще один припев;

«Нагаечка, нагаечка, нагаечка моя,

Гуляла ль ты по спинушкам девятого января!”

Этот припев плохо сочетается с шутливым характером студенческой песни и, даже при демонстративно лихом его преподнесении, не вызывал ни смеха, ни улыбки: исполнители не принадлежали к пользующимся нагайками, но неоспоримо имели досягаемые спины.

Неведомо каким ветром занесло, продержавшуюся среди молодежи, пожалуй, года два, бравурную по мелодии, но уж очень бесталанную по содержанию песню «Крамбамбули.» Судите сами.

Крамбамбули, отцов наследство,

Приятное питье для нас.

И утешительное средство Когда взгрустнется нам подчас*

За то монашки в рай пошли,

Что стали пить крамбамбули.

Крамбам-бим-бамбули,

Крамбамбули…

Когда мне дева изменяет,

То мало я о том грущу.

В порыве ревности и гнева

Я пробку в потолок пущу.

И напеваю ай-дыши,

Мы будем пить крамбамбули,

Крамбам-бим-бамбули,

Крамбамбули…

Продолжать право не стоит.

Темным осенним вечером где-нибудь на боковой улице можно было услышать: «По улице довольно грязной, да грязной, да грязной, шел Демьян довольно пьян, довольно пьян, довольно пьян, довольно пьян. Навстречу шла ему Евсевна, Евсевна, Евсевна. его законная жена, зело пьяна, зело пьяна, зело пьяна». И так далее. По голосам легко узнавались реалисты старших классов. Каково же было изумление, когда спустя много лет я узрел эту песню в «Севастопольской страде” Сергеева Ценского, правда в несколько смягченном варианте.

Порой какая-нибудь ерунда втемяшится в память и запоминается на всю жизнь, вопреки мудрой сентенции, что способность забывать — величайшее благо человека, мне было лет пять-шесть, когда я услышал как мать, обрабатывая в котле чью-то пластинку с искусственными зубами, напевала:

«Великий доктор Кох

Большой переполох

На свете произвел:

Он средство изобрел!

Было бы полезно, коль по мере сил

Нас от всех болезней доктор Кох лечил.

Всюду слышно Кох-ох, дело наше швах-ах,

И мы с этим средством будем на бобах

Теперь я знаю, что Кох — это плодовитейший немецкий ученый, один из основоположников микробиологии, судя по энциклопедии — создатель действенного средства диагностирования туберкулеза и неоправдавшего себя метода лечения этой ужаснейшей болезни. Воспроизводя песенку, я хочу показать, что события научного мира получали отзвук в провинции хотя; порой, быть может, в своеобразной форме.

В большой чести была у нас декламация. Особой популярностью пользовались гремевшие тогда и отнесенные впоследствии к категории «благозвучных стенаний» стихи поэта восьмидесятых годов Семена Яковлевича Надсона. «Друг мой, брат мой, усталый страдающий брат! Кто-б ты ни был — не падай душой; Пусть неправда и зло полновластно царят над омытой слезами землей, пусть разбит и поруган святой идеал и струится невинная кровь — верь, настанет пора и погибнет Ваал и вернется на землю любовь.»

«Бедна как истина и как рабыня лжива, в лохмотья яркие пестро наряжена, жизнь только издали заманчиво красива и только издали влечет к себе она. Но чуть вглядишься ты, чуть встанет пред тобою она лицом к лицу — и ты поймешь обман ее величия под яркой мишурою и красоты ее под маскою румян» (пишу по памяти).

И это создал девятнадцатилетний мальчик! Он умер в 1887 году двадцати пяти лет от роду, но до самой революции, творения его звучали для вас как страстный голос современника.

Огромное впечатление произвело, услышанное впервые на вечере, «Сказание о погроме» неизвестного мне дотоле Хаима Нахмана Бялика (в переводе Жаботинского). Оно поистине потрясло своей правдивостью и безграничным презрением к тем, кто склоняет голову перед палачами.

Бялик не видел выхода, не принял революции, но для своего времени «Сказание» его гремело как набат — пожалуй не в меньшей мере, чем гневные выступления Горького и Короленко на ту же тему. Я тотчас же выучил все «Сказание» наизусть и мог бы по памяти привести выдержки, но для того, чтобы познать всю гнусность политики царизма в отношении малых народностей-нужно познакомиться не с отрывками, а со всем «Сказанием” в целом.

Остается упомянуть о мелодекламациях, также бывших в большом почете — обычно под рояль, музыка Вильбушевича или других. Мелодекламациями грешил и я. Наряду с примитивными повествованиями о крае где купается розовый лотос в отраженья лазурных небес, а нежная Родопис погружает свое истомленное тело в серебристые струи или о тихом вечере бала, вальсе средь старых лип и близости чьих-то длинных, длинных красиво загнутых ресниц — попадались и совсем иные, например, Апухтннские «Ночи безумные, ночи бессонные» или Брюсовский «Каменщик».

«Каменщик, каменщик, в фартуке белом,

Что ты там строишь, кому?»

«Эй проходи, мы заняты делом,

Строим мы строим тюрьму.»

«Каменщик, каменщик, долгие ночи

Кто ж проведет в ней без сна?»

«Может быть сын мой, такой же рабочий,

Тем наша доля полна.»

«Каменщик, каменщик, вспомнит пожалуй

Он тех, кто носил кирпичи»…

«Эй проходи, под лесами не балуй,

Знаем мы сами. Молчи!»

Еще одно единственное замечание. Так называемая интеллигенция не была однородной. Охватывая людей различного общественного и имущественного положения, она, по принципу естественного отбора, разбивалась на несколько более или менее замкнутых кружков разных оттенков и вкусов. И только общественные мероприятия клуба эпизодически обуславливали сбор всех частей. Впрочем, клуб в не меньшей мере объединял и некоторые другие ассоциации людей, например, азартных картежников.

Картеж в клубе шел крупный — особенно во время ярмарок. Примечательно, что не только богачи лесопромышленники» дворяне-землевладельцы» купечество, но и люди с относительно ограниченными средствами участвовали в так называемых коммерческих играх. Так, например, руководитель Тихвинской системы водного транспорта крупный и талантливый инженер В-цкий был известен как заядлый игрок, к тому же поражавший своих партнеров изумительной выдержкой. Из нашего города его перевели на Мариинскую систему — прообраз нынешнего Волго-Балта. Здесь-то и произошел эпизод о котором мне однажды поведал Николай Казимирович Гусаковакий.

Некий чиновник проиграл крупную сумму казенных денег; впереди уже маячит суд. Но настал черед держать банк и фортуна ему улыбнулась: перед ним солидная куча банкнот. Еще один удачный удар и проигрыш будет возмещен. Тасуя колоду чиновник внезапно как-то оседает — сердце не выдержало напряжения.

Все в смятении вскочили, но В-цкий властно вернул их на места. «Господа, сказал он, наш долг прежде всего выполнить последнюю волю покойного: он хотел дать карту. Кто желает идти ва-банк?» Взяв колоду В-цкий  продолжает игру. Выигрывает банк. Засунув деньги в карман покойного отвозят его в больницу. Здесь констатируют смерть и составляют акт о наличии денег. Служебная честь восстановлена, но ценою жизни.

Не ведаю. бывали ли такие или подобные им случаи в тихвинском клубе — до нас это не доходило. Однако, пользуясь случаем, поведаю забавный казус, происшедший с самим Николаем Казимировичем.

На пароходе три пассажира предложили ему занять четвертое место за столом в преферанс. «Обычно мы играем по четверти — вы не возражаете?» Николай согласился. Однако, в конце игры, вместо следовавших по его расчету восьмидесяти копеек, ему вручили восемьдесят рублей — четырex-пяти-месячный бюджет среднего студента. Оказывается под «четвертью» подразумевалось четверть рубля, а не четверть копейки; замечу, что мы обычно играли по одной двадцатой — одной сороковой копейки. Здесь же в один присест можно было проиграть сотни, а то и тысячи рублей. Бледно выглядел бы мой собрат при сколько-нибудь значительном проигрыше в условиях его скромных студенческих возможностей …

Два слова о наиболее сильных личных переживаниях того времени. Мне было лет пять, когда отец, играя со мной в мяч, сделал резкое движение и упал. Увезли в Петербург. Доставили в больницу на Фонтанке 148. Профессор Цейдлер — то-ли немец, то-ли швед, — констатировав разрыв мышц и язву желудка; сделал соответствующие операции. Годом позднее он же оперировал вторично: удалил, применение для сшивки мышц серебряные проволочки, причинявшие сильные боли.

Прошло несколько лет. Мать разбудила меня ночью и послала за врачами: отец умирает. Не прошло и часа как у постели отца оказались Казимир Львович Гусаковский и Василий Васильевич Архангельский, а, вслед за ними, доктор Клоков. Диагноза нам не сказали, но решение было единодушным: тотчас же в Петербург.

Используя свои права железнодорожного врача, Клоков остановил проходящий поезд. Карета скорой помощи на сей раз доставила отца на 15-ую линию в Немецко-Александровскую больницу. Главный хирург доктор Фик — здесь весь ведущий персонал немцы — заявил: либо немедленная операция, либо будет поздно. Оказались: прободение желудка, воспаление брюшины, воспаление слепой кишки. В те времена, при отсутствии каких-либо антисептических средств, такое положение считалось безнадежным.

Операция продолжалась несколько часов и, в числе прочего, Фику пришлось немало потрудиться очищая брюшную полость от кислых огурцов, которые отец — любитель острой пищи — поел накануне.

Фик приказал поместить отца в отдельную комнату и разрешил матери, безукоризненно владевшей немецким языком, круглосуточно находиться при нем. Две недели полной неопределенности и, наконец, первые проблески надежды. А еще через десяток дней Фик доложил о своей удаче в медицинском обществе и началось паломничество врачей. Оператор с законной гордостью демонстрировал своего подопечного, но каждому с оттенком легкого пренебрежения говорил: das ist dieser mit die sauere Gurken.

Так жизнь отца была дважды спасена столичными хирургами. Но позвольте сказать доброе слово и о провинциальных врачах — универсалах широкого профиля столь редкого в наши дни и столь необходимого для подлинно действенного лечения больных с учетом всех факторов, недоступным глубоким в своей области, но в целом узким специалистам. Пожалуй в еще большей мере широкий профиль необходим при профилактических советах — особенно пожилым людям. И наши провинциальные — земские, городские и иные — врачи, с их разносторонними познаниями и огромным житейским опытом, по моему глубокому убеждению были в этом отношении, мудрее большинства своих нынешних коллег.

Замечу попутно, что два последних года пребывания в реальном училище прошли под знаком непрестанных преферансов; возможно, что это даже сказалось в какой-то мере на моем зрении. Чаще всего собирались у Павлуши Арцыбашева и Жени Васильева — они вдвоем снимали комнату у «тетки Луши» и там нам никто не мешал. Но вот уже 30 лет, как я не брал карты в руки и настолько дисквалифицировался, что вероятно, теперь не отличу короля от валета.

Реальное училище почти каждый год ставило в городском клубе ученические спектакли на которые приходили сотни людей. Я был непременным участником этих спектаклей. В.М. Богословский в третьем и четвертом классах поставил «Недоросля” и «Ревизора”; я — Стародум и городничий. А.С. Лалаев — Лалаянц в пятом и шестом классах поставил «Горе от ума” (вместе с женской гимназией) и «Мещанина в дворянстве”; я — Фамусов, а в комедии Мольера — философ и муфтий; как видите в одном спектакле две роли: еще немного и конкурировал бы с Аркадием Райкиным.

Впрочем, более полувека тому назад у нас выступал талантливый артист, трансформатор и трюкист Каведкий, который не только успешно создавал многие типичные образы, но и проделывал впечатляющие номера: например в роли жулика выскакивал через окно, а в облике городового вбегал через дверь и ловил сам себя за ногу. Такие приемы убедительно демонстрировали молниеносность перевоплощения. Вообще же говоря, я не любитель этого жанра.

Сергей Николаевич Лебедянский попробовал репетировать «Смерть Иоанна Грозного» трагедию Алексея Константиновича Толстого. Я сидел на троне и мрачно вещал: Острупился мой ум, изныло сердце, руки неспособны держать бразды. Уж за грехи мои господь послал поганым одоленье, мне-ж повелел престол мой уступить другому. Прегрешения мои песка морского паче и т.д.

К счастью весьма скоро стало очевидно, что дерево мы рубим не по-себе и затея эта была оставлена.

Седьмой дополнительный класс не ознаменовался никакими особыми событиями учебного характера; все шло своим чередом. Примечательно, что мы проходили аналитическую геометрию, дифференциальное исчисление и качественный химический анализ, что чрезвычайно пригодилось впоследствии.

Во время войны реалистами старших классов примерно раз в квартал выдавали кружки для однодневного сбора пожертвований на Красный крест. Сборы эти приурочивались к праздникам и с наибольшим эффектом выполнялись теми, кто занимал место на паперти собора во время заутренних, вечерних и всенощных молебствий.

Другим способом привлечения средств в фонд Красного креста стали лотереи. На одной из них главной приманкой был серебряный самовар. Первым с утра спозаранку пришел реалист Ваня Докучаев, купил билет за тридцать копеек и выиграл этот самовар. Его умолили оставить приманку на стенде до конца лотереи и в течении двух дней молчать о своей удаче.

На благотворительном вечере реалисты читали скороспелые стихи. Бабановский: “Сказал император нахмуривай взор — нет Реймсу пощады, разрушьте собор»… Кто-то другой: «Голова у него забинтована, а во взорах покорность судьбе. Я над ним наклонился взволнованно — что, голубчик, трудненько тебе? Послужил ты царю и отечеству, боевым окрещен ты огнем, честь, хвала твоему молодечеству»… Как всегда Пусин не выучил как следует свой номер и в середине внезапно замолчал. Длительная пауза вызвала смех. Внезапно Толька ткнул себя пальцем в лоб и понес: «Реет, реет легкий дым, ты прощай станица, мы тебя не продадим, будем лихо биться”…В общественных местах красовались плакаты — то казак Кузьма Крючков с нанизанными на пику ДВУМЯ десятками немцев, то карикатуры с надписями вроде: «что Вильгеша, милый друг? Аль хватил тебя недуг? Что такую рожу корчишь? Так фасон ты весь испортишь»…

В реальном, после утренней молитвы, Закусев выступал с патриотическими речами, неизменно заканчивавшимися возгласом: «Ура! ура, ура!»

В часовне отпевали офицера — отца моего товарища. Священник проникновенно говорил о воине врагами убиенном. От старших мы знали, что Ивана Николаевича застрелили во время пьяного дебоша в прифронтовом офицерском собрании.

Приехали два проповедника. Я слушал их выступления. Первый был прирожденным трагиком: он рвал на себе волосы, воздевал руки к небу, испускал вопли о приближающемся конце света от которого может спасти только всеобщее обращение к религии.

Второй оказался комиком. «Раньше, когда приходил гость, его тотчас же приглашали к трапезе — повествовал он. Однако ныне, когда яйцо стоит гривеник, а фунт мяса полтинник — ой-ои, ой-ой, ой-ой, ой-оой!— трапеза превратилась в непривлекательное зрелище: все торопятся, каждый старается отхватить кусок получше и побольше… что же теперь делать, если приходит гость? Выход один — псалмы петь Пойте, братья, хоть вместе, хоть наперегонки — на всех хватит! И себе хорошо, и богу угодно!»

В городе появилось много беженцев из западных губерний. Открылись госпитали. Прибыло несколько врачей. Двое из них — Вера Яковлевна Фуксман и Ида Осиповна Беркович — были у нас завсегдатаями. Поскольку с фронта доставлялись раненые, врачи получали, хотя уже устаревшую и ограниченную, но все же более четкую и впечатляющую информацию, чем публикуемая в сводках и, естественно, делились ею с нами. Составить себе сколько-нибудь отчетливое представление о фронтовых делах по, подвергаемым строгой военной цензуре, газетам — было невозможно.

Откуда-то взялись австрийские пленные» Делающие могли получить их в качестве рабочих» Как ни странно, но озлобления против них не чувствовалось — оно было направлено на немцев» В одном из домов, где мы бывали, австрияк научил играть в отличную карточную игру — «люрум».

В окрестностях было несколько поместий, принадлежавших немцам. Владельцы их продолжали появляться в городе — они числились русскими подданными» Впоследствии я прочитал где-то, что Германия разрешила в таких случаях двойное подданство.

А дела на фронтах были, действительно, далеко не блестящими — это представлялось очевидным каждому, даже нам. Говорили о безнадежности верховных главнокомандующих — сначала великого князя Николая Николаевича «длинного», затем самого царя Николая, но отнюдь не распространяли это на весь русский генералитет. Были же крупные успехи ваших войск в Галиции, Польше, Буковине, были разгром турок и прорыв Брусилова, не принесшие, правда, большой пользы России, но безусловно спасавшие союзников в трудные для них дни. Намекали на измену, после же, прогремевшего на весь мир, думского выступления Милюкова с одной и той же концовкой к каждому абзацу; «что это, глупость или измена?» — в этом плане, правда доверительным шепотком и с оглядкой, заговорили все, а напечатанный на папиросной бумаге текст речи кадетского лидера зачитывался до дыр.

В конце февраля семнадцатого года — тогда все было еще по старому стилю — до нас дошли слухи о чрезвычайных событиях в Петрограде и мы стали каждодневно ходить на вокзал к прибывавшему из столицы поезду. Проезжавший матрос бросил: «сковырнули Николашку».

Я вспомнил, как десятью годами ранее у нас показывали карикатуру: Николай, только что высеченный японцами, пытается натянуть штаны. Витте хочет ему помочь, но царь отстраняет его «не мешайте мне — я самодержец!»

Тогда показывали исподтишка и с оглядкой, а сейчас еще и еще раз рычит матрос на весь вокзал «Николашку сковырнули!» — и никого не боится.

Впрочем через пару дней на том же вокзале мы услышали от некоего благонамеренного господина иную интерпретацию; «Николай отрекся в пользу Михаила, Михаил отрекся в пользу народа»… Это оказалось напечатанным и в попавшей к нам газете.

Как видите, никакой революции — законная преемственность власти» Цените благородство его императорского величества государя императора всероссийского, царя польского, великого князя финляндского и прочая, и прочая, и прочая, и отдайте дань благодарности его братеннику.

Как-то в марте мы узнали, что через нашу станцию проедут в Петроград «политические», освобожденные революцией.

Опять мы на вокзале. Внимательно наблюдаем за групкой людей, вышедших из вагона чтобы поразмяться, а они прогуливаются не обращая на нас никакого внимания — видно за долгий путь такие встречи стали привычными. Одеты они легко — не по-сибирски. Двое — мы обратили на это внимание — непрестанно потирают руки. В середине двадцатых годов политкаторжанин Чудинов сказал мне, что такая привычка порождается ношением ручных кандалов.

Мы просим сказать нам несколько слов. На ступеньки прислоненной к фонарю стремянки поднимается смуглый грузин среднего роста. Он четко и раздельно с легким, но характерным акцентом говорит, что революция не закончена, характеризует специфику образовавшихся органов власти — временного правительства и советов рабочих и солдатских депутатов. И впоследствии, когда я видел изображения Сталина, слышал по радио его голос, мне всегда казалось, что первая наша встреча произошла именно тогда — на Тихвинском вокзале.

Февральская революция повлекла исчезновение исправника и арест городовых, которых, впрочем, скоро выпустили. Женя Васильев агитировал солдат: «арестуйте Закусева»; никто его не послушал. На одежде подавляющего большинства появились красные бантики, но были и такие, которые носили их в кармане — на всякий случай. Помню грандиозный митинг на торговой площади, где выступали все желающие, в том числе С.Н. Лебедянский и И.Ф. Сушинский.

Не знаю по чьей инициативе, но представитель учеников «голова» был введен в состав школьного совета, а я впервые в жизни председательствовал на общем собрании, выбиравшем этого «голову реального училища». Впрочем гора родила мышь: голова — Анатолий Бабановский — не имел никакого влияния, поскольку не существовало каких-либо ученических организаций на которые он мог бы опираться.

Расставанье.

Окончился учебный год. Нам выдали, так называемые, свидетельства за седьмой дополнительный класс. У меня и, за компанию, у Гусаковского оказались четверки по литературе, но при пятерках в аттестатах по всем предметам это не имело никакого значения. Почти так же окончили В. С. Селицкий, Е. И. Васильев, М. Синозерский и весьма хорошо П. А. Арцыбашев, А. И. Бабановский, А. С. Кривич, Н. П. Пусер, Ц. Я. Хаунин.

Выпускной день. Несмотря на сухой закон военного времени многие, в том числе учителя, выпили больше чем следовало. Фотографировались всем составом под плакатом «свобода, равенство и братство», причем «голова» сидел на руках у инспектора.

После окончания средней школы мои товарищи как-то разбрелись. И все вместе мы объединились еще только один раз, организуя студенческий вечер в пользу земляческого фонда.

На этом вечере в числе прочего была поставлена комедия — сатира «Прекрасные сабинянки» Леонида Андреева. Фабула несложна: римляне похищают сабинянок; сабиняне, вооруженные трактатами, неопровержимо доказывающими, что моральный долг агрессоров вернуть жен их законным мужьям, направляются в лагерь римлян; однако убеждения на римлян не действуют, а жены, обжившись у новых очагов не горят желанием вернуться к прежним пенатам. Несчастные сабиняне терпят фиаско.Я играл роль вождя сабинян главного пацифиста Анк Марция. Комедия Леонида Андреева забавна и, благодаря ряду остроумных выдумок, имела успех, как, впрочем, и весь вечер. На вечере продавалась юмористическая газета, напечатанная в местной типографии на 4 страницах и даже с двумя иллюстрациями. Помню только стихотворную передовицу нашего пиита Владимира Николаевича Немова, написанную, применительно к сабинянкам, в стиле Одиссеи-Иллиады.

«Дайте мне боги наитье воспеть земляческий вечер,

В Тихвина мрачных болотах студентов родных сотворенье.

Долго собирались они и многие мудрые мужи

то и иное свершить предлагали.»

Вот, наконец, приготовлено все, что гостям может радость доставить:

Пенье и пляски и многие хитрые трюки и т.д. в том же плане.

Завершился вечер своеобразно. Для проведения его в ряде учреждений — в суде, земской управе и других — были взяты стулья с обязательством вернуть их к началу занятий следующего дня. Но, несмотря на договоренность, все мои товарищи сразу исчезли — видимо каждый, надеясь на других, полагал, что если он в прекрасную летнюю ночь отправится провожать свою даму сердца, то без него одного как-нибудь обойдутся. А на самом деле мне вдвоем с возчиком пришлось всю ночь разъезжать по городу, К 8 часам утра все было на местах и вероятность крупного скандала была элиминирована. А ведь стулья то брал не я…

Студенческий вечер оказался как-бы переломным пунктом в нашей судьбе. Близилась осень, надо было ехать в институт и начинать самостоятельную жизнь. А жизнь разбросала кого-куда…

Прошло пол века, но я отлично помню всех своих одноклассников. Три колонки парт. На первой у окна разместились Васильев Евгений и Хаунин Цалель. Арцыбашев Павел и Кривич Абрам, Немов Владимир и Франц Борис.

Женька приятен во всех отношениях: скромный, работящий, чрезвычайно добросовестный и очень способный. Нас связывают узы дружбы. Увы. жизнь его была непродолжительной — в 1919 году умер от тифа в Екатеринбурге.

Иной Цаля: кажется старше своих лет, держится как-то особняком и не встревает в наши мальчишеские выходки. Это он в сочинении на тему «самые красивые цветы в венке славы русского народа» написал о еврейских погромах и отдаю должное Арташесу Сергеевичу, оставившему это без последствий. В ученическом спектакле играл роль Чацкого и некоторые черты своего героя пронес через всю свою, тоже недолгую, жизнь. В сорок первом году добровольцем ушел на войну — и погиб.

Павлуша — один из самых близких моих друзей: простой, душевный, хороший паренек, непосредственный, умный, с открытой душой, но с деревенской хитринкой, один из тех, на кого можно положиться всегда, везде и во всем. Окончил, насколько помню, военно-инженерную академию и занимался строительством военных объектов в сложнейших условиях вечной мерзлоты.

С Абрашей Кривичем мы прошли впоследствии рука об руку через многие годы жизни и в последующем повествовании мы с ним еще встретимся. А вот обитателям последней парты этой колонки, так называемой «Камчатки», уделим пару слов. Немов значительно старше нас, но маленького роста, худенький, слабый, болезненный; ценит юмор, но не смеется, а взахлеб хихикает; хорошо знает французский язык, литературу, отлично пишет сочинения, балуется стихами, но математика — камень преткновения. Франц — высокий, плотный, спокоен сознанием силы, добродушен, но грубоват. Если Немов пишет классную работу и закрывает ее от соседа, а он поступает обычно именно так, Борька сначала показывает ему свой могучий кулак, а когда это не действует — всаживает перо в бок. Немов подскакивает, истерически взвизгивает, но жаловаться боится.

Франц за полгода до окончания реального уехал в Петроград в школу прапорщиков; ему выдали документ об окончании средней школы, а мы, невзирая на ночь, всем классом проводили его.

В тридцатых годах, при посещении Русского музея я услышал удивительно знакомый писклявый голосок: «А это Давид, поражающий из пращи Голиафа.» В окружении семилетних ребят Владимир Николаевич казался Голиафом*

На первой парте средней колонки возседали Грейвер Наум и Селицкий Владимир, а за ними Горюшин Алексей — Пусин Анатолий, Швахгейм Николай и Шлепаков.

С третьего класса и до конца мы сидели с Володей на одной парте. Выдержанный, очень способный, он отлично учился — в первой тройке. Но Володя, поступив в реальное училище сразу после его открытия, был на пять-шесть лет старше меня и это определило характер наших отношений: дружественный, но не дружеский. Как-то перед войной я случайно встретил Владимира Степановича на Васильевском острове. Поговорили. Как живешь?” «Ничего. Работаю, жена, собака, фокстротим…» Я пригласил его к себе; ответного приглашения не последовало. Оба торопились. Так и разошлись.

Горюшин и Пусин — два величайших бездельника и лоботряса, но совершенно разного плана. Лешка попал к нам из Петербургского императорского коммерческого училища, умеренно преуспев в науках, но, по крайней мере на словах, приобщившись к столичному разврату: красивый, но уже с помятым и, я бы сказал, вульгарным лицом, развязный в отношениях с девушками, танцор, пьяница. Пусин тоже красив, остроумен, участник и инициатор всяких проделок, любитель паясничать, не теряет хорошего настроения получая в изобилии двойки.

Впоследствии Горюшин оказался киноактером. Мы видели его в фильме «Дворец и крепость». Персонаж, который по сценарию должен был лезть в прорубь — в последний момент отказался. Лешка вызвался заменить его, но поставил свои условия: бутылка водки, двадцать пять рублей и фамилия крупным планом. Я встретил его однажды у своего дома. Лицо у Горюшина оплывшее, а долговязый спутник его был явным пропойцей. «Знакомься — сказал Лешка — мой друг артист Гымза.» Больше мы не видались.

Пусин подвизался в театральной студии знаменитого александринского режиссера Евтихня Павловича Карпова, а затем перекочевал в студию Александра Николаевича Морозова, существовавшую на доходы от своей пекарни. В связи с этим Толька весело распевал: «Цыганка гадала, цыганка гадала, цыганка гадала — ты будешь игрок. вышло иначе, а вышло иначе, а вышло иначе — я стал хлебопек». Читал неведомо кем написанные вирши: «Был дом, где под окном и чиж, и соловей висели и пели. А рядом другой был дом, где за решетчатым окном антрепренеры прогоревшие сидели — так те не пели.» Но дальше этого не пошел. Умер от голода во время блокады Ленинграда.

Николай Швахгейм с последней парты — веселый паренек, склонный к браваде, изумительный карикатурист. Говорили, что после революции он оказался в Париже в амплуа шофера.

Его сосед Шлепаков — персонах эпизодический, пробывший у нас всего лишь года полтора — не более.

Третья колонка. Пусер Николай — Синозерский Михаил, Гусаковский Владимир и Бабановский Анатолий.

О Коле я уже писал. Гусаковский утверждал, что Колька сам переделал свою эстонскую фамилию Пусеп на французскую со звучным окончанием » эр.” В связи с этим мы как-то «перевели» Колину фамилию на все языки мира. Все это, конечно, забылось, но были там греческий Пусеристрия — по аналогии с Каподистрией, испанский дон Хозе де Пусэ, китайский Пу-Сунь-Чай и лаконичный японский Ко-Пу. Последняя кличка пришлась Коле по вкусу и ею он подписывал адресуемые нам письма.

Миша Синозерский — спокойный и сдержанный коренастый крепыш — держался несколько в стороне от нас, но без пренебрежения правилами товарищества.

Осталось двое: Гусаковский и Бабановский. Первого упоминал и не раз упомяну в последующем. Поэтому сейчас замечу только, что его мало кто знал под «законным» именем. Владимир был трансформирован в Володуна, а последний превращен в Дуна. Так его именовали родные, товарищи и все знакомые, назови его кто-нибудь в нашей среде Владимиром или Володей — это прозвучало бы фальшиво. Дун!

Последний. Тоська Бабановский. Тонный, самоуверенный молодой человек с прекрасными манерами и предрасположением к зазнайству. После каникулярного пребывания у отца в прифронтовой полосе — держался под душку военного и, ухаживая за очаровательными молодыми дамами, являл нам свое превосходство. Кончил электротехнический институт и исчез бесследно во второй половине тридцатых годов.

Все разные и с разными судьбами.

Были, конечно, и потери в пути. Выгнали зa тихие успехи и громкое поведение Пену Чурина. Отстал тихий и скромный, но бесталанный Костя Зимин. Отстал Малафеев. Помню, как привлеченный для преподавания геометрии инженер путей сообщения Голендорф, знакомясь с нами, спросил: «Вы сын Ивана Ивановича?» И получил полный достоинства ответ: «Я и сам Иван Иванович!» А было тогда Ване лет тринадцать.

Кстати после Октябрьской революции Малафеев одним из первых оказался на службе в советском учреждении – военкомате.

Отстал Петр — Пеша — Пьер Ядров: беззаботный добряк и прирожденный комик. Своей коротко остриженной парообразной головой он пребольно ударял по черепу каждого приближавшегося к нему, но делал это с умниками не оставлявшими места для обид. С лицом озаренным счастливейшей улыбкой стоял он не произнося ни слова перед преподавателями зарабатывая очередную единицу. Руки по швам и только кисти рук виляют так уморительно, что класс же может удержаться от смеха.

Иванов и Коцелл — оба с выдающимися актерскими данными — не дойдя до седьмого класса подались в школы прапорщиков.

В конечном итоге, в 1917 году Тихвинское реальное училище окончило шестнадцать человек. В настоящее время у меня имеются сведения только о троих. Все они — Павел Александрович Арцыбашев, Владимир Казимирович Гусаковский и Николай Петрович Пусер — пенсионеры.

Текст печатается с разрешения правнука Грейверов, Павла по публикации на сайте: http://greyver.ru

Категория: Воспоминания. Дневники. Документы. | Добавил: TVC | Теги: Грейвер Н. С., Лохвицкие, Тихвинское реальное училище, быт и нравы, Тихвин 1900-1917 годы
Просмотров: 182 | Загрузок: 16 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar
Приветствую Вас, Гость!
Среда, 22.11.2017